Обитатели потешного кладбища — страница 36 из 113


По мосту Клиши беженцы перешли на Разбойничий остров, исчезли за деревьями. На том берегу снова мирно играли дети, покачивался на ветру разноцветный парасоль, блестела на солнце листва. Промелькнула какая-то тень. Он быстро записал в тетрадку:

Те далекие детские дни в Ватерлоо и Брюсселе, поездки в Брюгге, Антверпен, забастовку, которую мы с папой видели в Генте, – я вспоминаю, как чью-то чужую жизнь, я не чувствую связи с прошлым. Это не я. Во мне нет ничего знакомого. Меня вытряхнули, как вещевой мешок, раскидали, растоптали все, чем я был. Набили ужасом, болью, страхом, чужими ранами, болячками, стонами, криком. Я невзлюбил людей. В болях и нужде они отвратительны. Я от них убежал и спрятался. Один в целой башне. Здесь на каждом этаже можно было бы поместить по семье!

Заболела голова. Он отложил карандаш. Посидел с закрытыми глазами: круговерть не унималась. Лег на пол. Несколько минут прислушивался к дрожи в теле. Спокойно, спокойно… Встал – ничего. А пойду пройдусь!.. В задумчивости бродил по набережной… по узеньким улочкам… отдаленно они напоминали Ватерлоо – тот же дух старой Европы… в окнах мелькали белые косынки, стояли горшочки с цветами, сидели старушки с пергаментными лицами в белоснежных чепцах… Весь городок – одна большая больница! Особняки с наглухо забитыми дверями и окнами его отпугнули: громоздкие чугунные ворота, хоть и обросли вьюном, напомнили лагерь. На перроне станции увидел Катерину Боголепову. Она сидела на скамье с небольшим дамским старомодным саквояжем, прижимала его к себе как собачку. Александр так и подумал сначала: собачка на коленях или кошечка. Сидит как беженка… Нет, скорее как монахиня: с очень ровной спиной, немного вперед наклонившись. Как те полячки в церкви, они сидят так странно, только присядут на краешек, чтобы тут же встать и запеть псалом или соскользнуть на колени. Да, она сидела как в церкви. Ему показалось, что он невольно подсмотрел чужой секрет. Она убегала на день-два к своему жениху. На ней был старенький анорак, немецкий или бельгийский. Наверное, перешел от сестры, а может, даже от матери. Длинное платье, такое длинное, что оно скрывало сапожки. Было довольно тепло – отчего она так оделась? (Позже, когда она вернулась в одном легком платье, он понял: вещи перевозит, чтобы в семье не догадались.)

На площади Вольтера ему опять стало нехорошо, поспешил уйти от толпы, сам не заметил, как оказался возле розовых стен церкви Святой Женевьевы. Он решил, что это был знак, и вошел внутрь. Шла месса. Он стоял и слушал. Маленькая церковь, уютная, голос священника был негромким и ровным. Александра охватило волнение. Он вспомнил, как они с отцом в Брюсселе ходили в собор Сен-Мишель-э-Гюдюль, слушали орган. Ему вспомнились статуи апостолов, витражи, алтарь, покой и величие собора. Отец был растроган до слез.

В церкви Святой Женевьевы было тихо и просто. Он стал сюда приходить каждый день – посидеть, подумать, послушать орган, после чего возвращался на площадь Вольтера, гулял по шумным улицам, писал в парке стихи… что-то получилось, кажется… ему захотелось кому-нибудь показать… отправился к Альфреду, но его дома не было. Погулял по шестнадцатому аррондисману, перечитывал стихи, думал: показывать или нет? Снова зашел. Дома. Сыграли партию в шахматы, попили вино. Альфред спросил: «Что слышно о вашем батюшке?» Новостей не было. В совпредстве были насмешливые лица. Ему обещали, что новости непременно будут. Просили ждать. «Скажите нам ваш адрес, мы вас известим». Он не хотел им сообщать свой адрес. Говорил, что постоянного адреса у него нет. Вздыхал и злился на посольских. Они ему казались лживыми. Альфред покачал головой, погрустнел: «Это переживание, как оно мне знакомо!»

Альфред обещал устроить его на почту, как только будет документ. Крушевский ходил в бельгийское представительство. Сказали, что паспорт будет скоро готов, надо только немного подождать – много дел, много таких, как вы. Да, понимаю. Жду. Дал свой новый адрес.

«Странно, – думал он, – по-французски я говорю почти не заикаясь».

У Альфреда недолго пожил Глебов, который произвел на него очень сильное впечатление: он был похож на пилигрима; от него пахло чаем и углем, одежда на нем истрепалась, сапоги с обрезанными голенищами – я дал ему кое-что из своего гардероба, не подошло, пришлось кроить, Рута справилась, но не быстро, так что Егор задержался у нас, к всеобщему удовольствию, аж на три дня. А спал-то, спал! Сам поразился: «Ох, давненько я такой тяги не давал! Даже стыдно, – спросил, не храпел ли он, нет, не храпел; за обедом высказал мысль: – Война закончилась, но не для меня. У меня все только начинается». Верно. Что такому, как он, DP[60], делать дальше? Куда ему идти? Как ему быть? Страна забита такими, как он.

Игумнов очень хотел заполучить Глебова, чтобы показывать его на выступлениях. После длительных размышлений Егор согласился на общение с ним. В классной комнате русской школы, где размещалась редакция «Русского парижанина» (названия у газеты, тогда еще нелегальной, не было), мы втроем пили чай. Говорили обо всем понемногу, вокруг да около, Егор осторожничал, отказывался выступать, выглядел уставшим и робким, не привык он к таким, как Игумнов; глядя перед собой в пустоту, риторически спросил: «Вот скажите на милость, господин хороший, куда мне бежать?» Игумнов развел руками и сказал: «В Южную Америку разве что…» Это меня удивило: Южная Америка, вот как! Значит, все-таки возможность отправлять кого-то в Южную Америку была? Перед нами на столе лежала статья, которую он собирался опубликовать, в ней были цифры: десятки тысяч отправленных в Советский Союз через Марсель пароходом и через Gare de L'Est поездом. Я сам видел, как уезжали с Восточного вокзала; сходил, не поленился, и оно того стоило: такого столпотворения я давно не видал! Сальный посол Богомолов, одетый лучше самого преуспевающего коммерсанта, произнес помпезную напутственную речь, – люди послушно грузились в вагоны, – самодовольный посол наблюдал за толпой отбывающих, как хозяин за погрузкой своего товара; он стоял на красной парчой обтянутой трибуне и махал рукой, вскрикивая: «В добрый путь, товарищи! Увидимся на Родине!» Хотелось крикнуть: «Куда вы? Стойте! Одумайтесь!» А что толку? Даже если бы они не пожелали вернуться, сбежали и затаились во Франции, над ними еще не один год висела бы угроза поимки и насильственной высылки, в то время как некоторых – избранных – оказывается, все-таки можно было отправить в Южную Америку. Я не помню, что я тогда почувствовал, да и сегодня не могу разобраться, возмущает меня это или нет.

На третьи сутки за водочкой Егор совсем оттаял; говорили о Крушевском; Глебов настаивал на том, что Александр не вполне сознает, что происходит в Европе. Если ходит в Борегар, то не понимает очень многих вещей. Таких простых, с точки зрения Глебова, вещей, которые любой русский, которому исполнилось тридцать лет, должен понимать. Тем более русский, который родился и вырос не в Советском Союзе, такой русский, по мнению Глебова, должен знать твердо одну простую истину: от большевиков надо бежать как от огня! Если б не Егор, Александр не был бы теперь в Париже; был бы он за колючей проволокой, как его отец (по мнению Егора, отец Крушевского в каком-нибудь лаге); если б не Глебов, советские освободители отправили бы Александра в лагерь, вместе с французами и немцами он пошел бы по этапу: Мурманск – Ульяновск – Тамбов. Он даже не представляет, как ему повезло! И что? Куда после этого он пошел? Борегар! У него, видите ли, порыв – помогать, участвовать, лечить больных русских детей, слушать рассказы русских женщин, которых вывезли из СССР на работы, писать за неграмотных детей письма, читать им… Я все это понимаю, душа требует, после всего того, чего мы с ним насмотрелись, очень хочется ощутить себя человеком среди людей, но Борегар – это же лисья нора, это логово энкавэдэшников, и обаятельные советские патриоты, пусть хоть и с манерами аристократов, – циничные лицемеры, которые любого беженца с удовольствием отправят посылкой на тот свет. Поэтому ходить в Борегар нельзя. Глебов это понимает и туда не пойдет. Нигде регистрироваться не станет! Это все равно что записаться на прием в ГУЛАГ. Странно, что у Сашки есть какие-то заблуждения на этот счет. Он же в немецком концлагере видел русских пленных, они ему многое рассказывали. Через одного были схвачены чекистами – кто на Соловках отбывал, кто на Беломорканале. Но как говорится, пока сам черт не явится и не расскажет, человек в Сатану не поверит, все будет ходить и с большевиками, как с людьми, разговаривать. До тех пор, пока у них на голове рога не вырастут. Уши развесил! Смешит он меня. Вроде войну прошел, в концлагере нацистов сидел, а все думает, будто русские чем-нибудь лучше немцев. Люди все одинаковые. Ничем немцы от американцев не отличаются. Что Сталин, что Гитлер. Англичане, я с ними имел дело, пытался договориться в Германии. Там, кстати, тоже видел старых белоэмигрантов, которые вперемешку с советскими гражданами ждали от англичан помощи, а получили пинок и прикладом в спину: полезайте в кузова, господа! Бегали, прятались. В тифозном грузовике спасались. Многие так и осели на американской зоне. Всюду советские пропагандисты, работают, да так, что самые пугливые верят, будто им все прощено будет. У нас в Мехенгофе был один полковник РОА[61], Пал Палыч. Мы его с Сашкой еще по курсам знали, приезжал он и в Карлсбад и Циттенгорст, прошел Дабендорфскую школу, инженер, голова, преподавал у нас, в комиссии сидел. Ни я, ни Сашка с его контузией, кстати, комиссии той не прошли. В СССР Пал Палыч был военным инженером-строителем. Так, когда мы его в Мехенгофе встретили после всего, он был наполовину тот Пал Палыч, что в комиссии сидел. Нездоровилось ему, бежал из самой Норвегии. В Гамбурге, говорит, ох, что в Гамбурге творилось! Что с людьми делалось! Лютые антибольшевики на свою дверь бумажку повесили: «здесь живут советские люди». Он своими глазами видел, как в Гамбурге хохлы украинский флаг из окна выкинули, красным размахивали и кричали: «Да здравствует советская власть! Да здравствует товарищ Сталин!» Невероятно, что творится с людьми. Верят всему! Так их советский агитатор переломал. И это после того, как отец Нафанаил провел беседу с английским полковником Джеймсом, главным по репатриации бывших советских граждан в Гамбурге. Полковник Джеймс сказал святому отцу, что всех вернут – и советских, и местных без советского гражданства, даже эмигрантов с иностранным паспортом! а кто не захочет, к тем применят силу. Отец Нафанаил передал эти слова всем, возмущен был, сказал, что этого так не ост