авит. А что он может? Пал Палыч и его люди той же ночью ушли. А мы, услышав от него эту историю, тоже не стали ждать, собрались с Сашкой и покинули Мехенгоф, пошли во Францию. В Сент-Уане к нам прибилась семейка с Украины, Кулики, это все, что я знаю, фамилия Кулик, не уверен, что настоящая, да мне не все ли равно. Эти Кулики вместе с немцами бежали во время наступления Красной армии, пожили Кулики в Германии – и у американцев, и у англичан – нет, говорят, уверенности, что тебя не выпрут, все время притворялись поляками, бежали из Германии, на барже… Отец семейства – старый волк, куда его в Советском Союзе только не ссылали, и на Соловках был, и в Караганде, теперь боится, что после работы в немецкой газете его либо сразу к стенке, либо на Колыму, а в его возрасте да с астмой и прочими болестями на Колыме долго не продержаться. Я его ни о чем не расспрашивал. Не пристаю к людям. Хоть и уверяют американцы и англичане, что не выдадут тех, кто не желает возвращаться, доверия в сердцах Ди-Пи[62] больше нет – ни УНРРе, ни ИРОчке[63]. Невозвращенцы своими силами спасаться хотят. Все знают о том, что Запад со Сталиным подписал договор о выдаче. А если подписали договор, будут сдавать. Не сегодня, так завтра. Никому нет дела до простых людей. Сладким речам демократических западных держав грош цена. И это не один я так говорю, а многие, многие, и в газете вот написано (Егор достал газету «Свободный клич», ударил в нее пальцами). Взять хотя бы того учителя, который в Италию бежал. Мы с ними вместе в составах ехали, дрожали, мерзли, у него сыночек маленький был, мы все с себя сняли, лишь бы его согреть, а малыш лежал и дрожал, бледный, страшное дело! Ребенка жаль. Жена его тоже была совсем слабая. Не первый год бегут, по лагерям мыкаются. Еще с ними шайка-лейка каких-то малороссов была, и совсем непонятные какие-то, то ли чуваши, то ли елдоши. Так вот, этот учитель так и говорит, что Европа и Америка всех выдадут – надо спасаться в церкви у католиков, те не выдадут, не православные! Понимаете, о чем я говорю? Православные с большевиками вась-вась, Евлогий уже в посольство сходил, с красными одной масти стал. У католиков прятаться! Долго ли ты с семьей так мыкаться сможешь? Не знаю, что с ними стало дальше. Других видел – бежали из Италии, наоборот, во Францию, черт его знает, говорят, там местные красные лютуют, без разговоров стреляют. Куда бежать? Не знаю, не знаю… Куда глаза глядят, туда и бегут люди, как стадо, кто в Италию, кто в Испанию, даже в Африку улепетывают, а над нашим человеческим стадом вороны кружат, хватают, клюют, бросают в клеть. Такая печальная картина. И ладно я пропаду, никто не вспомнит, с детства мыкаюсь, задубела кожа, а вот посмотрю на детей, и сердце кровью обливается, весь мир против этих маленьких беженцев! И нигде им спасения нету. Не прятались бы они в угольной куче на старой барже, если бы надежда была у них в Мехенгофе, ой, не бежали бы. В угле! С детьми! Страшно подумать. Это я про моих Куликов обратно. Переправили их во Францию. А чем тут лучше? Сидят в гараже. Дрожат. Кругом руины. Ворье, цыгане. Народ сами знаете какой. Не зевай. Пока мы с Куликом ящики-мешки на баржи грузим или вагоны разгружаем, Усокин, шлюхин сын, к ней ходит и подначивает: «Идите в Борегар!» Видали гада? Ладно бы под юбку норовил, я бы понял, а то – в Борегар агитирует: «Там вам дадут и паек, и койку, и чистую одежду, в тепле, в замке жить будете, красота и цивилизация, теплая вода, душ, игры настольные для детишек, классы. Да среди своих же людей. С электрической лампочкой, а не с масляной горелкой в дырявом гараже. Бросьте своего непутевого мужика! Возвращайтесь на родину! Там вам все будет!» Она его ко всем чертям послала. Знаем, говорит, что нам будет: ссылка на тридцать лет, вечная мерзлота! О, баба! Молодец! Сказала что пинка дала! Я ее уважаю. Так уважаю, она для меня просто образец! Повезло Кулику с ней – разумную встретил, глазастую, на слово острую. Не знаю, чем это кончится. Положение у них плачевное. А теперь, после этой ссоры с Усокиным, все обострилось. Злющий Усокин ходит. Лютый зверь. Долго мы там не протянем. Ладно я, прыг – и нет меня, мне все нипочем, старый лис, могу и мышкой обернуться. Рейды репатриационной комиссии для меня ерунда, их предугадать и избежать можно, они Парижа не знают. Но есть другая беда, похуже всех прочих. Натравит Усокин на нас красных патриотов, тут все, и крякнуть не успеешь. Придут ночью, возьмут тепленьких. Они патрулируют повсюду. Я к вам в гости шел, трижды патруль видел. Идут кучкой, издалека видно. Глаза горят, как у ищеек. Кого бы сцапать. Не знаю, не знаю… Что будет дальше? Выхода не вижу. Никому не верю. Все в руках утопающего, я так считаю. Мне нужен документ, подтверждающий, что я к СССР не имею отношения, никогда советским гражданином не был и репатриации не подлежу. Все. Пусть сделают меня либо прибалтом, либо поляком. По-польски я пшекаю немного, могу притвориться немым или заикой, как Саша Крушевский. В Борегар ни ногой. Ему, вам и вашим друзьям – никому не советую. На экскурсии туда лучше не ходить. Увидите Сашку, так и скажите.
– В общем, сдружились вы с Егором, – сказал Александр и стихи показывать передумал. – Значит, в Сент-Уане все то же…
Альфред сказал, что к Егору Глебову какие-то украинцы уже подселились.
– Ну, недолго мои нары пустовали.
– Нравится вам на Разбойничьем острове?
– Да, остаюсь пока. Сделаю паспорт и поеду в Брюссель.
Альфред дал ему бумажку с именем и адресом.
– Что это?
– Невропатолог. Он вас примет просто так. Свой человек. Его зовут Этьен Болтански. У него тоже была контузия. Еще в Первую мировую. Он по себе знает, каково вам. Сходите. Этьен вас поймет.
Александр сказал, что он писал в Брюссель многим, но отвечали не все. Хозяйка квартиры, у которой они снимали две комнаты и мансарду, написала, что их вещи перенесли в какой-то подвал. Одна знакомая отца прислала длинное письмо, в котором перечисляла имена погибших (было много и незнакомых имен – и так бессмысленно теперь о них узнать, так горько!). Вслед за этим письмом пришла посылка с консервами и баночкой лимонного джема от его близкой подруги, с которой еще до войны у Александра мимолетно были романтические отношения, о чем он не стал рассказывать, стушевался. Ее письмо было еще более длинным и таким же горьким, с ноткой упрека, просила скорее вернуться, потому что жизнь продолжается и нужно жить, и если нужно, я могла бы переехать в Париж, но эту мысль он отбросил и отвечать ей пока не хотел.
– Не хочу, чтобы она меня видела… т-таким…
– Понимаю, – тихо ответил Альфред, – да, конечно, понимаю. Вот поэтому надо сходить к Этьену. Он вам поможет оправиться. Он сам прошел через такое или почти такое.
– А как тут оправишься? Я имел в виду другое…
Ушел. Альфред смотрел из окна ему вслед. Крушевский на фронт ушел совсем молодым. Во время отсеивания фламандцев от валлонов его вместе с несколькими десятками прочих эмигрантов отфильтровали от бельгийских и французских военнопленных, отвезли в Малинь, оттуда направили в Германию, держали в тюрьме, очень часто в одиночной камере, подвергли тщательной обработке: изучали биографию, которую он непослушной рукой писал несколько раз на немецком, французском и русском, настаивая на том, что родился и вырос в Бельгии, что он – гражданин Бельгии, сын русских эмигрантов, бежавших от террора советской власти. К бельгийцам он больше не попал; его записали русским военнопленным и направили в Циттенгорст, лагерь для тех русских, кто согласился сотрудничать с немцами. В Циттенгорсте занимались перевоспитанием пленных красноармейцев, готовили военные кадры для Русской освободительной армии, агентов для политической и диверсионной работы на территории СССР. Александр там оказался в начале сорок второго. Признанный непригодным для пропагандистской деятельности, он работал в санитарном блоке, выводил вшей, делал прививки, проводил медосмотр, вел подробные записи о физическом состоянии курсантов, выдавал предписанные витамины. Многие пленные стремились попасть на больничную койку, счастливчики, добившись своего, уговаривали его придумать для них какое-нибудь недомогание, чтобы полежать подольше. Изворотливость советских солдат не имела границ; ради мелкой выгоды они были готовы пойти на членовредительство, предательство и даже убийство. Большинство преподавателей и политических работников Циттенгорста были белоэмигрантами, членами Народно-трудовой партии солидаристов (НТС НП), занимаясь подготовкой курсантов, они вели антигитлеровскую пропаганду; курсанты доносили немцам на своих наставников, и вскоре все члены НТС были арестованы; но крысиная война на этом не кончилась, шантаж и махинации продолжались. Состав курсантов постоянно менялся, кого-то отправляли в СССР, кого-то на фронт, кого-то увозили в другие лагеря, привозили новых присягнувших рейху русских пленных, и среди вновь прибывших обязательно появлялись те, кто в этих невыносимых условиях делал жизнь некоторых несчастных еще более невыносимой.
Крушевский хромал, его вытянутая фонарем тень казалась пугающе черной.
2
Смерть мамы была внезапной (предположительно ишемический приступ). Я был в Швейцарии, когда получил письмо от доктора N., с которым они были близки в последние годы; письмо меня напугало, приехал сразу. Дома был настоящий лазарет: две сиделки, доктор ходил в белом халате, запахи, тазики, все вверх дном. Растерянный N. прошептал, что все идет к концу. Незадолго до смерти она сказала: «Альфред, не совершай роковых ошибок! Не совершай роковых ошибок!» – при этом она держала за руку N., тот был в слезах. В полном отчаянии я что-то бессмысленно лепетал. Потом я много думал над ее словами. Я совершил много ошибок, множество… как узнать, какие из них были роковыми? Даже самые лучшие ружья дают осечку, ничто не безупречно. Имярек прожил жизнь не оступившись, не выпав из окна, не поскользнувшись на карьерной лестнице, не угодив под автомобиль. Хорошо, если тебе не пришлось предавать. Тебе улыбнулась удача – умереть с чистой совестью, уйти налегке. Наверное, мне и везло и не везло вровень.