[74], как говорится… я долго ждал… чего?.. знака… я не представлял, что это будет: голос, слово, кем-то случайно оброненная монетка… что-нибудь, что указало бы мне, на какой поезд сесть, чтобы прибыть в ту самую точку на планете, где со мной и только со мной может приключиться нечто прекрасное, или простое человеческое счастье, пусть в самом мещанском смысле, но – настоящее… потому что человек проживает чью-то другую жизнь, заимствованную или украденную, пародийную или навязанную; человек постоянно находится в полной растерянности: он повязан делишками, которые считает важными, прикован к больным родителям, ослеплен яростью, влюблен или помешан на ком-нибудь, отравлен изменами, зачарован идолами, он варится в котле, из которого не может выпрыгнуть, приставленный к конвейеру, он бьет собственные рекорды по количеству выжранной водки, у него нет времени, потому что кругом суета, крики, стена… в конце концов, ты просто не можешь странствовать дальше этой проклятой стены, и она не одна, эти стены растут повсюду, ты приближаешься к человеку и видишь, что он окружен невидимой оберточной бумагой, которая по прочности превосходит любую броню, ты идешь по городу и наталкиваешься на шипы и панцири… я сидел на вокзале и ждал сигнала – на какой поезд мне сесть?.. и вдруг отчетливо услышал: Ленинград… и подумал: блокада… я находился в состоянии блокады, я не воспринимал ни одного знака, ни одного слова, я был оглушен и парализован, я ни с кем не разговаривал, может быть, с тех пор, как мы с отцом вернулись из эвакуации в Москву, Парнах был единственным человеком, с кем я говорил по-настоящему… я решил, что мне надо бежать на другой вокзал и ехать в Ленинград, потому что человеку, который находится в такой самоизоляции, в таком добровольном изгнании, в каком был я, надо ехать только туда.
Мы гуляли по «Одеону»… вдоль канала Сен-Мартен… в какой-то момент сквозь театр прорезалась тонкая полоска света с красиво выложенными в ней камнями, четко вычерченной дугой зеленоватой воды, в ней отражались огни светофоров, над легкими мостиками, поблескивая влажной листвой, шелестели сонные деревья, а дальше – ночь… мы шли вдоль канала вдвоем, он был пьян, так мне казалось, будто мы были вдвоем, будто мы разговаривали, но я ошибался: я был один, я давно остался сам по себе… не считая вечной тени… встретив собаку, я ей что-то сказал, и она поплелась за мной, долго шла, наверное, в надежде, что я ее приручу, дам ей имя и буду о ней заботиться… нет, не парижская собака, а старый питерский пес… я сам одинок, одиночество – это все, чем я могу тебя накормить… зачем оно тебе?.. ты и сам им сыт до отвала… эх, вздохнул я… pauvre l'Odeon, сказал пес, превращаясь в директора театра… да, сказал я, бедный театр… директор тенью скользнул по изгибу портьеры… он был не более чем движение дыма, призрак, пересечение световых изломленных потоков, мимическая игра черточек и складок материи… он стал танцем пламени над стаканом абсента… дымком из трубки… шелестом серебряной бумаги… pauvre l'Odeon… вздох… со сцены донесся вопль: Barroult est mort!.. кто-то хмыкнул-хрюкнул: finita la commedia… я встал и поплелся, меня качало… театр накренился… и я увидел за бортом бесконечность… я посмотрел вверх: под хрустальным куполом парили какие-то существа, вспыхивали, как фейерверк… солнце купола облупилось старой позолотой… она сыпалась на нас, как пыльца… из мрака карусельно выплывали люди, исчезали, оставив после себя шлейф довольной размазанной плоти… улыбки, смех, блеск… кое-кто бросался шутихами… а между ними – прорехи с укромными бархатными уголками, где творилось черт знает что… пьянство и разврат… муаровые объятия… перья, маски, шелковые плащи, разгоряченные соски, губы, половые органы, стоны, спешка… замшевые журналисты бегали по коридорам и мраморным ступенькам, выбивая искру подковами, бесцеремонно влезали в комнатки, то ли пытались присовокупиться, то ли надеялись взять интервью у парчовых деятелей революции, которые сидели в маленьких коробках гигантской картотеки, и я понимал: далеко не все ящички выдвинуты, еще высунутся головы и из других отделов и секций, их множество: виток за витком, этажи и уровни, кенотаф за кенотафом, урны, кипарисы, сады, склепы, могильники, как соты, спиралью завиваются вверх, по этому серпантину летят экипажи, кареты, машины, только и слышишь крик: «валяй, ебёна мать!», – всё это и есть – История… великий парад скелетов… не понимаю, зачем они понадобились журналистам… зачем разговаривать с мертвецами?.. что они могут сказать? Революционеры были слишком заняты: одни задумчиво глотали спички и сплевывали монетки, не в силах отвлечься, они были поглощены этим процессом, из их лбов росли проволочные макеты невероятных проектов, которые изменят будущее человечества; другие ползали на четвереньках за обнаженными женщинами в венецианских масках… ну что ты, какие интервью!.. есть дела поважнее… просунуть бюллетень в анальную щелку… все остальное потом… в дым пьяные поэты с оленьими рогами перемещались по лестнице прыжками, декламируя что-то, заикаясь и квакая… там и тут появлялись озлобленные типы в квадратных очках, в серых пиджаках с поднятыми воротниками, они поощрительно ухмылялись, все шло по их плану… и речи, и разгул, и русалки в неглиже… и в балконных ложах закипающие оргии… все устраивало хитроглазых ядовитых личностей… неожиданно повалил отовсюду дым… он хлынул в театр, поедая людей, раздувая коридоры… я решил, что полиция начала штурмом брать «Одеон», бросился наутек, из зала в зал, выбежал к небольшому пруду, в нем плавали светящиеся цветы и плескались голые инвалиды: кто без руки, кто без ноги… они барахтались в серой воде, как крабы, а на них, сидя на корточках, с грустью взирал гигантский ребенок с мертвой бабочкой в руке… не помню, как мне удалось перейти этот пруд, тростник шуршал оглушительно… тина оплела ноги по колено… когда вышел, споткнулся о морскую цепь, черт! толстая якорная цепь, как в Ленинбурге… сильно ушиб голень… кажется, кто-то помог подняться… кажется, Клеман и кто-то из журналистов, вытянули меня из кошмара… – Машина ждет! Ты едешь?.. – Да-да, еду! – и мы полетели… улица свернулась самокруткой, мягкий вкусный гашиш… – Сейчас ты придешь в себя, кури! – Я курю, курю… гремя как трамвай, автомобиль ехал по стенам, окнам и трубам домов, задевал верхушки пальм, сбивал фонари со столбов, они смачно плюхались и раскалывались, как подгнившие фрукты, из них вытекал отвратительный тухлый свет, наша колесница гремела, прыгала по крышам, Клеман, кажется, хохотал, за нами было не угнаться, мы проламывали стены, летели сквозь дворцы, обрушивались вазы и памятники, под нашими колесами тряслись и падали в Сену мосты, мы крушили Париж, Мари, мы ломали Историю, цепи и связи рвались, магистрали свертывались, как сливки, мы захлебывались в собственных воплях, мы неслись по спирали, в которую превратился весь мир… затем – падение и: вспышка – ослепительный мрак – раскаленный добела холод…
Мари, неужели нас однажды разлучат – темные круги прошлого, пожирающие огни грядущего?..
Неужели мы так и будем топтаться на пороге?.. не сможем отделить дух от плоти и слиться в единую субстанцию абсолютной свободы?..
Неужели, чтобы быть вместе, надо втянуть в наш общий домик и то, что когда-то нас с тобой разделяло? (Прошлое, в котором тебя нет, я воспринимаю не иначе, как тьму разлуки с тобой.)
Должна ли ты узнать все обо мне, а я – о тебе?
Я совершил много ошибок; так получается, что твои ошибки толкают других на ошибки, и растет здание искажений, из которого приходится бежать, прыгать по ступенькам рассыпающихся лестниц, цепляться за карнизы, из одного окна в другое, – вот поэтому я здесь, с чемоданом предательства и больною душой, этот тупик – законный тупик, я должен был понимать, что мои блуждания по квартирам и баракам, где собирались подозрительные типы, которые говорили странные цветистые фразы, обменивались запрещенными книгами и пачками машинописных плохо скрепленных листов, – меня туда повлекла тяга к эзотерике и мистицизму, – я должен был понимать, что все эти брожения по задворкам Москвы, из одного рукава в другой, точно я карта шулера, рано или поздно закончатся неприятностями (нас частенько предупреждали, что квартира под колпаком, и мы смеялись, пили водку и шалели от веселья, целуясь со смертью взасос, – все это казалось приключением, но как же неопрятно все это происходило! сколько было сальностей, похоти, жалких слез!), я и представить не мог, что мой отец, узнав о тех людях и моей связи с ними, воспримет все так… так поведет себя…
Мари, я не видел тебя трое суток, вряд ли я пойду без тебя на поправку.
Только что заходил странный прохожий. Незнакомец. Вошел в мою комнату. Полностью незнакомый человек. Он плохо выглядел. Весь в поту. Худой, бледный, бородатый, лет пятьдесят или больше, русский. Он попросил воды. Я ему очень удивился. Он запыхался.
– Длинная лестница.
– Да, – согласился я. Я подумал, что забыл закрыть дверь. В эти дни все двери открыты. Консьержки впускают кого попало.
– Можно воспользоваться вашей уборной?
– Пожалуйста.
Он долго не выходил. Я забеспокоился, постучал. Он вышел из кухни.
– Что вы там делаете?
– Вы в опасности, – сказал он. Я смотрел на него и не понимал.
– Как вас зовут? Кто вас прислал? Роза Аркадьевна?
Он посмотрел на меня, но ничего не сказал; прошел по коридору в мою комнату, постоял, осматриваясь, – мне подумалось, что он тут прежде жил: он смотрел с грустью, его взгляд упал на вязаного агнца, по его губам скользнула улыбка, словно он увидел старого знакомого. Обернулся ко мне.
– За вашим домом следят. Вы знаете почему?
– Почему?
– Я у вас хотел спросить. Так вы ничего не знаете?
– Кто вы такой?
– Не знаю, зачем к вам пришел. Что-то толкнуло. Стоял там, внизу, думал: чего я тут? И не мог уйти. Решил: если откроете, поговорю с вами. Ну и само разрешилось. Что с вашей ногой?
– Упал. Кто вы такой? У меня видения?..