Обитатели потешного кладбища — страница 45 из 113

[76], длинная должна быть история в этой штучке»; глаза Альфреда излучали неземное торжество, они стали похожи на холодные драгоценные камни, с коварной улыбкой он игриво прощупывал продавца, задавая ему всякие посторонние вопросы, перебирал имена японских мастеров, стили и школы, а также вспоминал имена бывших коллекционеров, Альфред вводил пройдоху в страшное замешательство, ему нечего было ответить такому знатоку, кроме как кивать и уверять, что у него дома сохранилось много предметов «восточного искусства»: «Вазы, в основном керамика, мой дедушка много путешествовал, он был большим коллекционером, но нашу семью постигло много несчастий… много несчастий…» И пускался стонать, несчастьям счета не было, его голос дрожал, глаза то и дело поглядывали на странно одетого покупателя, у которого к тому же за спиной стояли два молодчика: оба нервные, быстроглазые, у одного – высокого плечистого – щека и веко подергивались, он сжимал кулаки, другой от нетерпения переминался и что-то спрашивал по-русски. Альфред не обращал на спутников никакого внимания, казалось, что он о них совсем забыл. Мсье Моргенштерна интересовала только старинная японская шкатулка, рисунки, лак, трещинки и потемнения, не выпуская ее из рук, он вил кольца новых и новых вопросов, рассказывал свои истории, снова задавал вопросы, крутил, поглаживал, открывал шкатулку, вздыхал, сочувствовал: «Да, несчастья, всех нас не обошли беды стороной…», и сбивал цену, продавец скулил, но уступал, уступал: «Так и быть, месье, так и быть, такому ученому месье грех не уступить…» Уж больно компаньоны у покупателя были нервные: Сергей поглядывал по сторонам и спрашивал: «чего стоим-то? чего мы ждем?» – на нем лица не было, белый как смерть, маленький жулик сжимался от страха. Наконец Моргенштерн сказал, что ему надо разобраться с этим торговцем:

– Одной шкатулкой не обойдется. Он утверждает, что у него есть кое-что еще… нэцкэ, ширма и веер… я это так не могу оставить, простите, дальше вам придется самим, – дал Александру денег на метро, еще раз, не выпуская шкатулку, он повторил инструкции и напутственно сказал, чтоб держались подальше от Гренель, пожелал удачи и впился глазами в торговца вазами.

В метро Сергей спускаться отказался: там сразу сцапают, лучше оставаться на улице, можно припустить, случись что… Хорошо, шли пешком, долго бродили кругами, стараясь держаться подальше от опасного картье. Сергей нарвал букет сирени, нюхал ее, махал девушкам. Александр улыбался, но видел, что его приятель напряжен и бросает вороватые взгляды по сторонам. Крушевский одергивал его, просил не озираться. Сергей кивал, но продолжал оглядываться. Наконец, нашли. Им открыла сама Софья Михайловна, высокая, красивая женщина лет сорока, с проницательными большими голубыми глазами. Александр смутился. Не знал, как начать, но его приятель тут же пустился рассказывать о своих бедах, о том, что она – «последняя инстанция», дальше идти некуда, если бы у Вас, глубокоуважаемая Софья Михайловна, нашлась минута времени… Софья Михайловна впустила их. Александр сказал, что должен идти. Она предложила ему чаю, он вежливо отказался, заикание его мучило, начался тик, и он не хотел, чтобы она видела, как его лицо искажается. Он ушел в сильном волнении, ночью плохо спал, в голове вертелись образы, слипались в дурные сны: Борегар, грузовик с солдатами, отель-госпиталь, Сергей в женском платье, rue de la Pompe, Сергей в мужском платье, как клоун… пиджак странного цвета, рубашка в горошек… все на нем болтается… букет сирени, улыбки девушек… Rue de Réaumur… Софья Михайловна, произнес он и проснулся. Полежал с закрытыми глазами, вспоминая ее; он чувствовал тепло, внимание, которое исходило от нее. Улыбнулся. Вот кому не наплевать, подумал он. Святая! Ворочался, ворочался, встал, походил по кухне, подбросил дров, курил, воображая старика по имени Грек с его тележкой… где-то он сейчас… Где-где, уж такой старик на своем месте, у него Система есть! Ничего с ним не станется… а вот Сергей – с ним-то что будет? С Егором… со мной… о Егоре теперь Альфред позаботится; за Сергея тоже не надо волноваться – Софья Михайловна, святая! А я? Вот со мной-то что? Что-то не так, чувствую, но что? Почему? А какая разница? Нет меня! Совсем нет. Уже нет… и никогда не было. Бесконечная тьма есть, и светильники всякие, что горят во тьме, они тоже есть… большие, маленькие, тусклые, яркие… а я – да ерунда какая-то… Да с чего я решил так? Ну и как с такими мыслями жить?..

Александр прислушался: ветер завывал, как сирены ПВО, как самолеты, как подземка; гул в печи легко раскладывался на тональности, которые становились туннелями событий прошлого, одно воспоминание влекло за собой другое, третье – видения складывались в витражи, мозаики, фрески: в блокгауз впрыгивают истекающие кровью солдаты, отец обнимает маленького Сашу, грохот над ним и под ним, будто титаны молотами бьют по стенам, он ощущает теплую руку священника на своем затылке, а затем – воду, мама обижается на него, и вот ее уже нет, он шагает в колонне пленных, он стоит в очереди за супом, летят самолеты, варятся в чанах гимнастерки, падают бомбы, пилюли и обритые головы, посреди полыхающей улицы визжит ребенок, без волос, одежда и плоть горят… По параллельным веткам сознания спешили поезда с беженцами; распадаясь на образы, слова и ноты, события из их жизней превращались в скульптурные ансамбли, арии, драмы, анекдоты; помимо его воли они разыгрывались на сценах театров разных стран, и в каждом воображаемом зале сидел он, Александр Крушевский, внимал актерам, впитывал жизнь каждой клеткой своей разрывающейся на осколки личности.

Только не кричать. Зажмурился. Не кричать. Заткнул себе рот. Держаться… держаться… Держаться!

Под веками все полыхало. Прошлое никуда не ушло, оно здесь, за досками Скворечни, над ее стеклянным чердаком, в трубе печи. В моей голове.

Он встал на колени и читал молитву, пока не успокоился. Пот катился по лицу и шее, скользил по спине, сердце билось, торопилось…

Ну, все, все. Взять себя в руки. Garde à vous![77] Встал. Постоял навытяжку, отдавая салют сумраку. Сумрак смотрел на него изучающе. Так, так. Паутина в верхнем углу кухни шевелилась. Сквозняк стучался в стекло. Repos![78] Он взял метелку, убрал паутинку. Так-то лучше, солдат. Погремел кружкой. Так-то лучше. Прочистил горло. Шумно поставил чайник на печь. Совсем другое дело, сказал он себе. Сейчас чай сделаем, попьем, а пока – покурим… Пошуршал бумажками. Подбрасывая поленья в печку, он подумал: это какое-то библейское перемещение народов! Может, это и есть – Потоп?.. людской Потоп? Нет, хватит об этом! Хватит! Курил, глядя в огонь. И снова в голову лезли мысли. Он вспоминал завалы Франкфурта, – держаться, – обгорелые трупы, вынесенные на мостовую, шевелились… держаться… руки, ноги еще двигались… я держусь… некоторые тела скрючивались… Спокоен, я стою и смотрю. Огонь в печи. Огонь. Там плакали. Люди плакали. Дома горели. Дым был. Егор. Мы шли с ним по середине улицы, мимо трупов, плачущих детей, обходили вещи, чемоданы, коляски, дымящиеся одеяла, никто на нас не обращал внимания, все плакали… все были оглушены… навесы, шалаши, кое-как сколоченные сараюшки, в которых ютились семьи… по дорогам текли реки людей, покидающих города… Человеческие ручейки струились, как кровь, которая вытекает из раненого тела Европы. В этом есть какой-то разуму не подвластный смысл. Может быть, того желает планета? Может, прав был профессор? Нет, не соглашусь! В чем тут смысл? Для чего планета сталкивает народы и отправляет их скитаться? Зачем отделяет дитя от матери? Губит нас или делает убийцами. Зачем? Чтобы человек не сидел на привязи? Не оставался «сыном отечества», а стал – вольным? Чтобы понял, что он прежде всего сын Земли? Нет, не осилю. Не осилю. Слабые мыслишки…

Голова кружилась. Гулять по Парижу не стоит. Он лежал, внутри все вертелось. Ни за одну мысль не ухватиться. Никакого порядка. Опять спешат поезда. Горит огонь, полыхают города. Люди бегут. Земля. Волны живой земли… Все разлетается. Кажется, приступ назревает. Он вспомнил немецкий лагерь. В прачечной были трещины между досок, сквозь них влетали пчелы. Он завидовал пчелам. Лагерь порой давил настолько сильно, что Александр забывал о том, что в мире где-то есть еще люди, мирные, свободные люди, которым ничто не грозит; есть горы, моря, океаны, другое полушарие, материки, – был только лагерь, и когда появлялись пчелы, он вспоминал… А теперь, оказавшись посреди гудящего улья, он пугался жизни. Прятался от нее. Летел поезд. Стекла дрожали, слегка звеня. Странное место Аньер: то тихо-тихо, то вдруг все ходуном ходит. Он лежал и думал о поездах, пассажирах и станциях. Ах, как их много по всему свету! Он думал о том, что теперь можно не страшась ездить… Сколько есть различных направлений! Можно и в Гималаи отправиться! И отчитываться ни перед кем не обязан… Справить документы, собраться и поехать… Эта мысль его поразила. Он сел, опустил ноги на пол. Встал. Все вокруг показалось ему не вполне настоящим. Гималаи? А почему нет? Что меня держит? Он испугался этой мысли, шальной и незамысловатой. Испугался! Отчего? И почему вдруг Гималаи? Волна свободы обдала его. По спине пробежали мурашки. Каждый позвонок отозвался. Завертелось в голове, задвигалось. Он залез в постель и поджал ноги под одеялом. Как ребенок. Бескрайний мир простирался перед ним. Мир начинался прямо с этого пола, прямо с кушетки, на которой он лежал. Бескрайний мир был под ним и над ним. И в сердце моем – тоже он! Озноб пробежал по спине. Дурнота подступила. Слабость. Потряхивает. Начинается? Спокоен, я спокоен. Поезда едут, самолеты летят, шлагбаумы поднимаются, люди машут руками, смеются, а дети… дети бегают по полянке вокруг парасоля, между столом и стульями… один упал, лежит вверх ногами… бегают и смеются, мальчик с рапирой, девочка с блестящей лентой… и мячик, обязательно, мячик… представь себе – мячик! Новый