формальность. Когда появлялись деньги, он тратил их на им издаваемый журнал или книгу – свою или какого-нибудь «невероятно талантливого» автора. Он не умел одеваться, не любил бутики, язык портных ему казался абракадаброй; случалось, ему дарили хорошую одежду, но даже она сидела на нем как-то мешковато; в редкие минуты Игумнов бывал элегантен – то были минуты вдохновения, которые преображали его целиком, вместе с костюмом. Раб привычки, он и в Париже придерживался особых маршрутов: не спускался в метро, избегал набережные, старался не ходить по прилегающим к Сене и каналам улицам, а если это было неизбежно, то на набережных его видели в странной марлевой маске (прохожие наверняка принимали его за сифилитика или ветерана Первой мировой). Игумнов изобрел себе специальный жилет, который обладал мешками для грелок на спине, а спереди был напитан большим слоем необработанной натуральной шерсти, испускавшей терпкий запах. Разумеется, все эти ухищрения мало способствовали укреплению здоровья – врачи советовали переехать поближе к Средиземному морю. Игумнов уезжал, селился у знакомых, много писал, закончив работу, возвращался, и все повторялось: его снова видели с повязкой на носу или едва-едва скользящим по гололедице, на каком-нибудь собрании, произнося речь, он заходился кашлем. Болезни заменяли ему родственников, они задавали тон его жизни, сообщали особое настроение и даже влияли на некоторые решения: Анатолий Васильевич мог завернуть материал только потому, что статья не совпала с ритмом его недомогания.
Редакция «Русского парижанина» находилась в здании новой русской школы, в классной комнате, которую превратили в склад для учебного материала и реквизита школьного театра; на полках стояли чучела птиц и животных, пустой аквариум с камнями, реконструкции внешности неандертальца и питекантропа, сделанные Сольгером, на стенах висели довоенные карты мира, России, Евразии с еще не разделенной Молотовым и Риббентропом Польшей, портреты Ферма, Декарта, Гаусса, Чехова и Пржевальского, в шкафах было полно костюмов, самым грустным из которых был костюм Льва, частенько появлялись мыши – их приветствовали как полноправных жильцов; на шесть столов было четыре машинки, кругом царил беспорядок, бумага, книги и пыль.
Игумнову нравилось работать в школах и гимназиях; нигде подолгу не задерживаясь, он переходил из кабинета в кабинет, словно совершал странствие по огромному зданию, часто не мог вспомнить ни адреса учебного заведения, в котором работал, ни даже своих коллег, читал он в основном лекции по литературе и истории России ХХ века (с какой-то ехидной оглядкой на девятнадцатый), на его лекции приглашали всех желающих, в зале никогда свободных мест не оставалось, многие слушали стоя, долго не расходились, пили чай, дискутировали. Он был очень популярен не только во Франции, много переезжал, всюду выступал и везде – успех, толпы народу. После освобождения Парижа ему подыскали место в Бельвиле, на rue de l'Ermitage, недалеко от места, где возникла русская школа. Директор – еще не пожилой, очень деловой господин («из тех, кому бы чем-нибудь другим заниматься, коммерцией, например», – так характеризовал его Анатолий Васильевич) очень обрадовался Игумнову, сообщил с почтением, что читал его книги («возможно, он меня с кем-то перепутал, потому что сказал, что читал мои философские книги, а я не писал философии», – заметил Игумнов, но копию последней книги, аккуратно подписав, подарил директору, заметив между прочим, что большая часть тиража была сожжена издателем в страшной спешке во время наступления нацистов на Париж); директор предложил Анатолию Васильевичу работу (на любых условиях!), с радостью отдал помещение, ни о какой арендной плате слышать не хотел. «Он несколько раз повторил: Вы нам сделаете честь, Анатолий Васильевич… И не спросил, что собираемся печатать, удивительно». Больше всего Игумнов был доволен тем, что школа находилась в двух шагах, буквально за углом, на rue de Ménilmontant; кроме того, директор разрешил всем работникам редакции раз в день ходить в школьную столовую. Анатолий Васильевич сильно смущался, упрямился, избегал посиделки, никто не знал истинной причины, думали, что он брезгует или стесняется чего-то, но на самом деле атмосфера столовой – смешливая кухарка, звон посуды, журчание голосов – напоминала Игумнову летние вечера в усадьбе Терново, вспоминался дядя Жорж, с которым Анатоль впервые увидел Париж во время выставки 1900 года, и потрясение это было неизгладимое; школьная кухарка напоминала Игумнову старую служанку Аглаю, прекрасно помнившую все истории дедушки Федора, который пятнадцатилетним юношей участвовал в войне 1812 года; под конец своих дней Аглая ослепла, но продолжала показывать Анатолику ордена, безошибочно знала их на ощупь: орден Святого Владимира 2-й степени, орден Святого Георгия 4-го класса, орден Святой Анны 2-й степени и так далее; никто не знал, сколько Аглае лет, говорили коротко: сто; несмотря на слепоту, она продолжала прислуживать, и никто с ней сравниться не мог, она поместье знала назубок и всегда могла сказать, где кто находится, делом ли занят или лясы точит; слушая, как школьная кухарка тихо воркует то с детьми, то со взрослыми, Анатолий Васильевич, дабы скрыть наплыв нежности, слабости (да что там, слезы, слезы он старался скрыть!), вставал, снимал очки, с притворной тщательностью протирая их, выходил из школьной столовой, ни на кого не глядя, шел по коридору к дверям, но мог поклясться, что несколько мгновений шел не по школе, а по коридору усадьбы, мимо фамильных портретов, шел через библиотеку, комнату для танцев, где стоял большой грозный рояль, шел через заднюю кладовку с посудой, кухонной утварью, с разложенными на широких крепких дубовых полках полотенцами, скатертями, салфетками (порядок в хозяйстве восхищал маленького Анатолия не меньше, чем стройно расставленные книги в библиотеке), на больших деревянных крючках были развешаны фартуки, косынки, ключи от кладовых, там же висели лопатки, крупные ножи, прихватки, рукавицы, стояли чугунки и… когда он – в замешательстве, почти затмении – выходил из школы, то вместо бульвара видел пустой двор, хозяйственные постройки, конюшню, за красными кровлями цветущие шапки деревьев, по пригоркам вилась сонная дорога, над миром простиралось густое вечернее небо и в ушах Анатолия Васильевича шумел не Менильмонтан, а река Хмелинка.
В редакцию к нему приходили многие, и «патриоты» тоже (кое-кого из них Анатолий Васильевич знал с дореволюционных времен по партии народных социалистов). Лазарев сказал, что с теми, кто занимается ловлей людей, разговаривать не о чем. Игумнов пытался с ним спорить, но Лазарев настаивал: «Они обманом завлекают беженцев и сдают агентам НКВД, а те им платят – две тысячи франков за голову[93]. Как мне с ними говорить? Они – наемные охотники за головами! Посольство их снабдило машинами и бензином для этого, на издание их вонючей газеты СССР дает безумные деньги. Разговора с ними не будет». Он категорично отказывался садиться за один стол с «патриотами» и пригрозил, что в такой редакции, где пьют чай с большевистской сволочью, ноги его не будет. Шершнев обязательно шел и меня с собой брал. Ради этого сдвигались два школьных стола, их накрывали темно-синим сукном с белыми кистями, на блестящий поднос ставили большой горячий чайник, кружки, конфитюр, бисквиты, по обе стороны столов ставили стулья. Делегация от Союза русских патриотов (Марков, Ступницкий и Могилев[94], – однажды с ними пришли Гальперин и Китов – старые боевые товарищи Игумнова) и редакционный совет «Русского парижанина» садились друг против друга. Машинки и бумаги громоздились на других партах – там сидели зрители, и я в их числе.
Переговоры с «советскими патриотами» походили на давнюю тяжбу с родственниками; «патриоты» знали, что Игумнов их насквозь видит, поэтому старались убедить его в том, будто они на самом деле верят в то, что говорят, они выражали недоумение: «Да в чем вы нас обвиняете, Анатолий Васильевич?.. о каком предательстве речь?..»; «о чем пишете в своем провокационном листке!»; «Вы сеете вражду, Анатолий Васильевич!.. так нельзя… ни к чему хорошему разобщение не приведет»; «Вы не желаете признать роли Советского Союза в этой войне», «не понимаете, какой ответственный момент наступил в отношениях между СССР, Западом и – нами», «как это важно для нас», и многое другое.
Игумнов терпеливо слушал, пил чай, давая им высказаться, смотрел на них с какой-то мышкинской растерянностью, можно было только гадать, о чем он в те минуты думал: когда они изменились?.. что их подтолкнуло?.. захотелось на родину, под теплый подол советского тулупа?.. бесплатные билеты туда и обратно, поездка по декоративным республикам с жирными коровами и грудастыми доярками, застолье с лоснящимися упырями, скатерть, водка, хлеб с солью, пьяные слезы в березовой роще?.. выслужиться перед Сталиным и получить квартиру в Москве?.. работа при посольстве?.. Гальперин, ты ведь против большевиков поднимал казаков, так в чем дело-то?.. а ты, Китов?.. нас с тобой вместе судили… что, тускло жить в эмиграции?.. устали?
Оба старых товарища Игумнова молчали; возмущались Марков, Ступницкий и Могилев, и чем дольше молчал Игумнов, изводя своим спокойствием старых товарищей, тем громче говорили основатели Союза русских патриотов.
Анатолий Васильевич покачивал головой, болезненно улыбался, его круглые очки блестели, на лбу собирались морщины и легкая испарина, а затем он вставал и, театрально прохаживаясь на фоне завешенных тяжелыми гардинами окон, поглядывая то на карту Евразии, то на неандертальца с питекантропом, спокойно твердо отвечал: «Ошибаетесь, господа, если думаете, будто я не понимаю, что за момент наступил в истории, я все прекрасно понимаю, ибо я – историк. Вам это известно. Двадцать лет преподаю. За последние пятнадцать лет, не считая брошюр и монографий, я опубликовал восемь книг, в том числе и о СССР, Сталине, Ленине, Дзержинском. И это вы знаете. Кое-кто из вас мои книги читал и разделял мои взгляды на протяжении многих лет. Видимо, забыли важные страшные вещи, мною описанные. Но я не забыл. Ни на минуту не забываю о том, на чем стоит власть большевиков».