[97] останавливают поезда и машины, конфискуют имущество, табак, бензин, масло, мясо, алкоголь. «По исчислению швейцарской прессы количество новых русских эмигрантов доходит до 800 000 человек – указанная цифра значительно подскочила бы, если бы не Ялтинские соглашения союзников о насильственной выдаче советских граждан». Адрес международной организации помощи беженцам всех стран: Secours International aux réfugiés, Berne, Schöbergrain, 2. Номер заканчивался фрагментами из эссе Поля Клоделя «Время в аду». Все были довольны, выпуск получился сильный и наделал много шуму, один Игумнов ворчал:
– Нет, не то… Недостаточно хлестко! И вообще, нужно организовать независимое общество русской эмиграции. Независимое Общество Русской Эмиграции Франции. НОРЭФ. Как? Звучит? Необходимо собраться и все это обдумать, обсудить… После постыдного явления в посольство нас нет. Мы должны стать настоящей политической силой. В каждом лагере есть люди, которые не хотят уезжать, они передают записки, что готовы бежать, а мы ничем им помочь не можем, передаем им свои записки, чтобы держались, они там в тюрьме перед отправкой в ГУЛАГ, они на нас надеются, а мы ничего не делаем, чтобы им помочь!
– А как бы вы хотели им помочь? – спросила Роза Аркадьевна.
– Да, Анатоль, – подхватил Вересков, – лагеря-то за решеткой. Даже с пропуском пускают не каждого. Контроль ужесточился.
Они долго размышляли над тем, что можно было бы сделать… и придумали.
В сентябре в советских лагерях в честь начала учебного года устраивали детские праздники, директор русской школы договорился с послом, что его ученики и учителя покажут советским гражданам представление «Изумрудный город страны Оз», и началась суета, идея исходила от Игумнова, постановку делали на ходу, участвовали все кому не лень, кромсали книгу и ссорились, я написал все песни и сыграл роль Короля Нома, школьники были моими гномами, я играл на клавикорде, а они пели и танцевали под мой аккомпанемент, Дороти сыграла очень смышленая русская девочка из достойной эмигрантской семьи (в посольской газете отметили: «обаятельная местная девочка, которая говорила по-русски с сильным акцентом»), на роль Жестяного Лесоруба уговорили Крушевского (он боялся, что будет заикаться, а я ему: «Ну и заикайтесь себе на милость! Вы же заржавели – сам Бог велел заикаться»), Трусливого Льва играл довольно пожилой актер Лев Олегович Дробин, старику пришлось тяжелее всех, его отговаривали, но он настаивал, в марлевом костюме он еле переставлял ноги и почти не пел, но рычал громко, душевно. В труппе было еще пять или шесть актеров-любителей, которые играли несколько ролей зараз, школьники переодевались чаще всех: им пришлось изображать всех маленьких созданий. Было очень жарко, суетились много, но все по делу, иначе было не сыграть. Ездили в школьном автобусе, стареньком и тряском; духота, пыль на дорогах стояла адская, детей укачивало; в Бретани было полегче – море, ветер, моросящий дождь. Успех всюду случился фантастический, нас не хотели отпускать, провожали толпой, лагерная администрация не замечала, как под шумок раздавались номера американского «Социалистического вестника», «Клич» Лазарева, игумновские «тетрадки», – а самое главное, не замечали, как с нами уезжали Ди-Пи. Всего удалось вывезти восемнадцать человек, немного, но как говорил Игумнов, на счету каждая жизнь, и был прав. В ответ на эти «бегства» советская агентура устроила облавы. В военной форме, вооруженные до зубов, они обрушились на детский лагерь о. Александра Чекана: кто-то донес, что о. Александр у себя держал бывших советских граждан – повара и его жену с детьми. Женщину арестовали, а повар с детьми скрылся. Советские молодчики избили двух русских эмигрантов, выпытывая, куда мог бежать повар, требовали, чтобы того нашли и привели в полпредство. В Русском Доме для престарелых княгини Мещерской советские военные (вероятно, те же, что совершили налет на колонию о. Чекана, так как в их главе был примечательно жуткий комиссар с железными зубами) устроили ночной обыск – никого не нашли. Дети и старики были в ужасе. Дабы как-нибудь сгладить ситуацию, военные угощали напуганных конфетами. Игумнов не преминул эти инциденты осветить в своем самопечатном органе. В нижнем храме Собора Александра Невского на рю Дарю митрополит Евлогий на собрании духовенства произнес речь о возвращении в Россию. Между тем ждут прибытия из Москвы митрополита Николая. Умер Лев Дробин. Пока готовили некролог, пришел мрачный Шершнев, принес готовый материал о похоронах Зинаиды Гиппиус. Описал свой поход. На похоронах встретил Усокина. И зачем он только туда пришел? Неужели поесть? Людей было мало. А приличных еще меньше. Пришли какие-то совсем незнакомые. Потолклись и разошлись. Бродяги… а может, примерещились? Из ветвей и теней склеились. Из моих снов вышли и встали перед глазами те, кого хотел и не хотел видеть. Кто из нас властен над своим подсознанием? Шершнев знал, что так и будет. Знал, что люди не придут, а какие-нибудь черносотенцы заявятся поглумиться. Накануне он ходил и подбивал идти с ним. Все говорили «да-да, обязательно будем», но не пришли, а Усокин, будь он неладен, пришел, прицепился к Шершневу, тащился рядом с похорон и все время тарахтел, как заводной:
– Вот, Серж Иваныч, посмотри-ка сюда. – Он достал из кармана газету «Русский патриот», театрально развернул. – Смотри! Хошь не хошь, Серж Иваныч, а большевики теперь в мире сила номер один, и Франция со дня на день будет красной. Неспроста вся наша элита к ним в посольство бегала! Смотри, что пишет Бердяев. – Шершнев не стал слушать, сказал, что ему все равно, что пишет Бердяев, и тот убрал газету. – Ладно. Тогда вот тебе, что Евлогий говорит. – Но и этого слушать Шершнев не стал. – Тебе все равно, а мне нет. В днях моих хоть какой-то просвет появился. Прямо вторая молодость. Даже стишки писать снова начал. Неприличные, как и прежде, все же веселей. Это так, побочное. Дела первостепенной важности – это, конечно, Россия, подготовка к перевалу. Это осознать надо. Рассвет, возрождение, новая эра вылупилась из доисторической скорлупы. Да, мне теперь многое ясно стало, теперь знаю, что делать. Вот и сегодня не просто так сходил. Вот я тут всех, – он вынул из кармана вчетверо сложенную мятую бумажку, развернул с аккуратностью, на ней крупными буквами карандашом были записаны имена людей, в том числе и Шершнева, – буквально всех и каждого я тут записал, и себя тоже не забыл, всех, документ, на этом документе у меня все, кто пришел сегодня на похороны жидовки, антибольшевички, фашистки, срамницы, тьфу на ее могилу! Сами помните, с кем они были, выступление мужа ее на немецком радио помните? Такое нельзя забыть. Отнесу в Комиссию на Бижо, пусть там возьмут на заметку. Ох, Сергей Иваныч, помяните мое слово, начнется! Возмездие. Скорей бы уж!
Шершнев остановился в сильном недоумении. Глаза Усокина блестели безумно, щетина топорщилась, волосы торчали клочками во все стороны. Он стоял и переминался. Шестьдесят лет, а резвости, как в молодом!
– Вы это серьезно? – спросил Шершнев.
– Вполне серьезно, – ответил Усокин. – Второй месяц пишу один документ. Пока не озаглавил. Может, так и оставлю – Документ, а может, так: Отчет о жизни русской белой эмиграции. Вот туда я всех-всех, кто чем занимался, кто что говорил, писал, все документально, о каждом…
– И что потом? В советскую миссию понесете?
– Да! Пусть напечатают! Чтоб как в зеркале каждый себя увидел! Я теперь повод и смысл повсюду являться обнаружил. Буду ходить и документировать! Это чтоб вы наперед знали. Я не подличаю, а пишу как есть. Это не донос, а отчет о нашем бытовании. Потому что все виноваты. Нет невиновных. В чем-то да провинились перед Россией-матушкой. Я каюсь таким образом, понимаете? Мережковский-то к Розенталю за денежками бегал? Бегал. Многие, очень многие на еврейские денежки существовали. Иуды! А я – никогда! Вот большевики-то нас теперь и рассудят!
После этих слов голова Усокина сделала оборот на триста шестьдесят градусов – и еще, и еще – вывинтилась из шеи совсем, взвилась на самые ветви дерева, там повисла скворечником, к ней тут же слетелись синички, бойко щебеча, птахи вились вокруг головы, влетали в нее сквозь отверстие в шее, вылетали через распахнутый рот, а одна, самая настырная, выбила глазное яблоко и громко запела из своего окошечка. Шершнев поймал глаз и спрятал в карман. Посмотрел на повисшую черепушку – из ушей неприлично высунулись гусеницы и извивались – попрощался с ней и пошел. Тем временем подлинный Усокин был уже в нескольких шагах, он чуть ли не бежал по кладбищенской тропинке, скользил, чертыхался; перед тем как свернуть и раствориться в дымке, он обернулся и крикнул что-то, кажется, «теперь события будут развиваться стремительно, Серж Иваныч, помяните мое слово!».
– А нужно ли об этом? – поморщился Игумнов.
– О чем? – Шершнев растерялся. – О глазе?
– Нет, о глазе-то как раз хорошо. Это ты в своем духе, по-шершневски. Я о другом думаю. Нужно ли нам писать о похоронах? – Игумнов встал и начал расхаживать, рассуждать. – Какая задача у нашей газеты? О чем мы пишем? На чем сосредотачиваемся? Какая основная цель? Я вот о чем думаю. Усокин как раз вписывается, а вот госпожа Гиппиус, боюсь, что…
Серж аж приподнялся, но Игумнов не дал ему возмутиться, усадил.
– Основная цель, – продолжал он, – не какие-то там события, которые происходят в повседневной частной жизни некоторых эмигрантов или даже французов, а борьба с пропагандистской машиной большевиков. Вот я и спрашиваю себя, и вас заодно, нужно ли в нашей газете писать о смерти Гиппиус?
– А как же? Я не понимаю… Это же Зинаида Николаевна…
– Ну… мы же знаем, какие у нее были взгляды…
– Какие?
– Ну, Сергей, ты понимаешь, о чем я. То выступление Мережковского еще не забылось… да и вряд ли его кто-нибудь забудет…
– Да при чем же тут это?!
– Как же, как же. Это тебе кажется, будто нет тут никакой связи. Я должен тебе, Сережа, напомнить, что мы выступили против хорошо вышколенной агитационной политической организации, которая уже не первый десяток лет ведет наступление, и вот дошла эта красная машина до Парижа, вот она здесь, перед нами, и тут нам ни