Обитатели потешного кладбища — страница 60 из 113

как нельзя оступиться, потому что нас на прицеле держат и осечки ждут. И я знаю, что про нас скажут, если мы напишем о похоронах Гиппиус…

– И что про нас скажут, если мы напишем о похоронах Зинаиды Николаевны?

– А вот что: мы тут пишем антисоветские статьи и чествуем тех, кто поддерживал Гитлера. Мы себя ставим в уязвимое положение. Нас молниеносно объявят фашистами!

– Ладно, – Серж встал, – я вас понял, господин редактор.

– Серж.

Шершнев не смотрел на Игумнова. Он не хотел его слушать. Я так и знал, думал он. Этим кончится. Так и знал. Отвернулся. Обидно. Зонтик.

– Где моя шляпа?

– Серж, стой.

– А, вот она.

Все так же не глядя на Игумнова, он сделал едва заметный салют и, не говоря ни слова, вышел (слегка хлопнул напоследок дверью). Два дня Игумнов успокаивал Шершнева, обхаживал, наконец, пообещал напечатать его очерк, и они помирились.

За ссорой с Шершневым последовала ссора с Гвоздевичем: все началось с невинного монолога Грегуара – он прохаживался по классной комнате и от нечего делать сотрясал воздух:

– Ах! Как я скучаю по человеку! Как скучаю! Дайте мне человека, обыкновенного человека! Без России, без Америки, без паспорта и политических вшей! Я тоскую по всему простому в нем! Я уже не помню обычного разговора ни о чем. Я забыл, что такое приватная светская беседа. Все, как в сомнамбулическом сне, говорят одно и то же, балаболят, как бубенцы на единой для всех упряжи.

– Ой ли? – зачем-то встрял Гвоздевич. – Прям-таки все масса и бубенцы? Взять меня, например. Неужели я – бубенец? И я книгу готовлю, между прочим. Это еще как личное! Экспериментирую со шрифтами, как в прежние времена.

– Книга, говоришь, – ядовито сказал Игумнов, – стихи…

– Да, стихи. Что ж теперь стихов не писать? Одной агитацией заниматься? Глупо.

– Что глупо? – Лицо Игумнова засветилось от негодования.

– Да все это глупо, – в сердцах сказал Гвоздевич, и его понесло: – Какая разница – царь-батюшка или Сталин? Неужели до вас всех еще не дошло, что никакой разницы нет! Царизм или большевизм! Не помните, как в царские времена чеченцев убивали? А как унижали простого человека? Чуть что – в морду! Солдата секли. Лазов и турков давили. Всех, кого только можно, под царскую подкову и печать сверху – шмяк! Я это видел в Гюрджистане и Лазистане. Насмотрелся тупости и чванства российских войск, абсурда и близорукости тыловой администрации. Я сыт по горло русской окраинной политикой. Меня тошнит от колониального империализма и русского джингоизма. Грабеж, насилие, захват земель. Политика нагайки, виселицы и штыка! Русь – чужой кровью упьюсь!

– Ну, это чистой воды русофобия, – сказал ошеломленный Вересков. – Это даже неинтересно…

– Так что, Илья, – сказал Игумнов, нервно подергиваясь, – теперь на всех наплевать? Так и так – все одно. Тебе не жалко тех, кто уедет и, вероятно, окажется в каком-нибудь лаге, под каблуком?

– Не имеет значения…

– Ах, вот как?

– Не перебивай, Анатоль! Я сказал: не имеет значения, что я чувствую, жалею я или нет. Над всем стоит Рок. Он превыше всех. Я – ничто. Даже если б жалел я, допустим, то выходило бы, что я для себя этим занимаюсь, своим чувствам потворствую. Или вот как вы: из ненависти к большевикам, наперекор им, вашу ненависть питаете. Нет, не в жалости и не в ненависти дело.

– А в чем? – спросил Вересков. – Газету, что ли, теперь не делать?

– Да делайте что хотите. Я же о свободе личного выбора говорю. Пусть едут, если они так решили. Дайте им самим решить.

– Ты не прав, Илья, – сказал Игумнов. – Это не совсем личный выбор. Пропаганда сталинская, вот что тут склоняет чашу весов. Некоторые просто запутались. Они поддались очарованию. Наслушались этих индюков, советских патриотиков. Увидели, что Бердяев или Одинец написали, и встали в очередь. Поверили Евлогию по наивности или простоте душевной. А другие – по закону толпы: куда все, туда и я. Может, чаша-то весов совсем чуть-чуть колеблется, и тут мы можем весы склонить на нашу сторону, спасти человека.

– А кто вам сказал, что это ваше дело? – ухмыльнулся Гвоздевич. – Кто вы такой, чтобы колебать весы в сердце человека? Забыли, что об этом уже писали? Я себя богом не считаю и качели подталкивать не хочу. Творить добродетель не спешу. Нет ни зла, ни добра в чистом виде. Между ними грань тончайшая. Не знаю я, не знаю. Ни в чем не уверен. Вы меня, выходит, в искушение вводите. Подталкиваете: пойди, Илья, спаси их. Откуда мне известно, что я поманю их на спасение? Я не уверен, что сделаю лучше, если кого-то схвачу за лацкан и уговорю остаться. Может, ему самое время ехать в Россию. Может, там ему будет лучше. Каждый сам должен решать, что делать со своей судьбой. Я в свое время насилу из России вырвался. Тараканом вильнул прямо из-под каблука – сначала царского, потом большевицкого. Многое повидал, и мне тогда уже все было ясно – и про большевиков и белое движение, про личные интересы, про политиков и агитаторов. Помните, как судили Юденича? Как деньги из него вытягивали? По сю сторону, во Франции, в демократической стране… Деньги за папиросы… Всю армию он кормил, поил, табаком снабжал, вступая в рискованные сговоры с европейскими спекулянтами, чтобы на Петербург идти – и ведь почти дошел! – а когда проиграл, во Францию приехал, что ему устроили предатели? Как его по судам таскали! И это один из тысячи примеров. Вы не хуже меня знаете, что подлецы и предатели, низкие люди во всех сферах России были всегда. СССР не на пустом месте и не за одну ночь построился. Зерно упало на благодатную почву.

– Допустим, что так, допустим, ты прав: зернышко в России упало на вспаханную, возделанную, щедро удобренную почву. Ну а как Франция большевистской станет? Посмотри вокруг, все к тому идет.

– Оставьте Францию французам. Что вы всюду лезете? Типичные русские интеллигенты – всюду лезть, всех учить жить, и французов, и американцев. Своей страны нет, так теперь этих учить будете? Их страна, пусть сами разбираются. Мало вам того, что вы пишете в книгах…

– А что я такого в книгах пишу?

– Да пишите что хотите! – Гвоздевич двинулся к двери, но Игумнов подскочил, встал между ним и дверью.

– Нет, погоди, Илья. Некрасиво получается. Мы – «пишите что хотите», а ты будешь сидеть на своем заводике, ткани красить для мадам Шанель и в свободное от работы время стишки кропать?

– Да, именно так. Кто-то же должен…

– Хорошо. Допустим. Один ты помнишь о высокой цели. Мы погрязли в мирском, тварном, а ты, как Сизиф, продолжаешь катить свой камень. Предположим. – Игумнов хрустнул пальцами, побелел, у него на лбу пот выступил, он сделал паузу, взвешивая, говорить или нет, прочистил горло, собрался с духом, сказал: – Ну… а как же Володя Свечников? Сколько теперь таких свечниковых пребудет?

– Не приплетайте! – крикнул Гвоздевич. Его глаза вспыхнули, лицо исказила гримаса ярости. – Это другой случай. Это было его собственное решение. – Он тут же овладел собой, его лицо окаменело, стало бледным и безразличным, точно в нем что-то захлопнулось, и огонь, только что показавшийся и чуть не вырвавшийся с угаром ругательств, скрылся. – Всё, – сказал он ледяным голосом, проверяя пуговки рубашки у горла и поправляя галстук. – Я вам свою точку зрения высказал. С совестью моей говорить я буду один. Всего доброго. Желаю вам удачи в вашем непростом предприятии.

Он прошел мимо оробевшего Игумнова. Роза Аркадьевна поставила на стол редактора чай с мятой, Анатолий Васильевич медленно подошел и тяжело сел, вытянул ноги, как никогда похожий на учителя. Роза Аркадьевна вышла. Некоторое время все молчали. Вересков вздохнул, но тишины не поколебал. Крушевский посмотрел в окно: Гвоздевич шел, слегка хромая; Роза Аркадьевна держала его под руку.

* * *

Вскоре после этой сцены Гвоздевич появился на Аньерском мосту. Александр сразу узнал его: стремительная походка, назад зачесанные волосы, высоко вздернутый подбородок, он шел словно с презрением к самому ветру и дождю.

– А я к вам шел, – сказал он. – Я знаю, вы не можете и не обязаны… Тем более что все ясно… То есть все бессмысленно… Но все-таки, все-таки… Поймите, я все равно хочу, чтобы вы для меня и для нее… для нас…

– Что? Осмотреть вашу… жену?

– Для этого не потребуется ничего. Вы просто придете и посмотрите, а потом мы выйдем, вы уйдете. Все. Ничего больше. Я не требую чуда. Одно явление на нашей квартире, осмотр, уйти. Не более того. У вас есть ваши принадлежности? Все, что обычно требуется?

– Да, в башне.

– Идемте!

Гвоздевич стремительно пошел вперед. Александр послушно поплелся следом (когда калитка скрипнула, за окном в усадьбе кто-то на них глянул, было неприятно).

В башне Гвоздевич высказал странную мысль.

– Знаете, моя жена все время говорит, что будущее за Советским Союзом. Видимо, так на нее подействовало освобождение. Что, если я вас ей представлю как советского доктора? А? Доктор из Советского Союза?

Крушевский пожал плечами.

– Ну, тогда берите ваш саквояж и идемте.

Долго ехали на трамвае. Всю дорогу молчали. Крушевский нервничал, как если бы они собирались совершать какое-нибудь преступление. Для неедля насЯвление… Чтобы отвлечься, он старался запомнить маршрут.

Проходя мимо сильно сдвинутого канализационного люка, Гвоздевич остановился, встал перед отверстием на колени, склонился над ним и громко крикнул:

– Идите к черту! – поднялся, отряхнул колени, поправил галстук на шее и сказал: – Им лишь бы биться лбом о какую-нибудь стену. Все равно ради чего.

Гвоздевичи жили в странном узком доме, похожем на тоненькую книжечку стихов, втиснутую между двумя толстыми османскими томами-доминами. Дверь его квартиры тоже была довольно низкой, к ней вела узкая вьющаяся деревянная лесенка. Маленькая тесная прихожая, много одежды, узкий длинный коридор. Заготовки картин, свернутые холсты. На стенах висели картины, тарелочки со старинными рисунками (на одной в виде желтка был изображен человеческий глаз с отражающейся в глубине зрачка Эйфелевой башней). Александр приметил плесенью и сыростью проеденные обои. На стенах выкройки, офорты, гобелены…