Обитатели потешного кладбища — страница 66 из 113

– Трагедии?.. – удивляется Шершнев, но мсье М. едва заметно просит не встревать, чтобы Клеман выпустил пары. Ничего не замечая, Клеман продолжает:

– Мне мало того, что происходит во Франции и Италии… Я все время говорю о большем, а вы меня не слушаете. Вы ни черта не понимаете! Об этом нет смысла говорить… многие выходят на улицы и не понимают, почему они там, что они делают, ради чего пишут на стенах, клеят плакаты и выкрикивает лозунги, они даже не понимают смысла ими написанных слов… Вот о чем я говорю! О слепоте, об инерции, о духовном рабстве… Но вам этого не понять. Совершенно точно одно: твой дом не может вместить всех. Ведь я не о себе… Мне начхать на себя. Миллионы людей не получают того, что ты предлагаешь мне. Есть Вьетнам. Есть мои товарищи, которые сидят в тюрьмах. Есть американские парни, которые отказались идти в армию. Есть атомное оружие. Мир соскальзывает в бездну, и я не могу не замечать надвигающейся катастрофы. Что толку прятаться в апартаментах в стиле ар-деко, когда фундамент под зданием оседает, дом вот-вот развалится?! Если мы не изменим мир теперь, завтра будет поздно, нас смоет всех!

Больше не говоря ни слова, он встает, покидает нас; такие сцены я наблюдаю тут каждый день; Клеман исчезает, а потом появляется, ночью или утром, один, с чемоданом бумаг и книг, чаще он приводит с собой свиту, человек семь-восемь ободранных, как он сам, студентов, они несут с собой инструменты или везут их на тележке. (Серж полагает, что это скорей всего первые встречные.) Клеману недостаточно шума и беспорядков на улицах, он должен привести грохот и беспорядок с собой, чтобы мы все, поселившиеся в домике, обставленном в стиле ар-деко, поняли, что такое революция, что значит строить новое будущее, новое общество, давать росток новому человеку, для этого Клеман приходит в сопровождении ватаги студентов гораздо моложе себя, он их называет друзьями, но на самом деле Клеман их не знает, он даже не помнит их имен, поэтому раздает им титулы, все его друзья – поэты, философы, писатели, музыканты, революционеры и т. д., мы редко слышим имена, у них просто-напросто их нет (я тоже думаю: это первые встречные); как нет среди них обычных людей: каждый чем-нибудь занимается, они не могут быть простыми рабочими или заурядными бездельниками, бродягами или пьяницами, – в мире Клемана это недопустимо; все они что-нибудь значат, где-нибудь учатся, числятся, состоят в партии или профсоюзе, за что-нибудь привлекались, чем-нибудь прославились или вот-вот должны прославиться; это не просто люди, а – носители идей, аккумуляторы энергии, копилки цитат. Мсье М. находит с ними общий язык. Сержу удается их не замечать. Пани Шиманская обхаживает наших бунтовщиков, лечит, кормит, иногда ночью я слышу, как она успокаивает какую-нибудь плачущую девушку, склеивает, как чашку, разбитое сердечко. Мне с ними очень сложно – они говорят быстро, остро, слова, как петарды, взрываются у них во рту; у каждой группы свой жаргон и свой идол, которого они цитируют. Клеман превозносит качества своих друзей напыщенно и многословно, но имена забывает, на фоне достоинств этих молодых людей имена ничего не значат. Не представляю, где они ночуют, по утрам они появляются в самых неожиданных местах: на ступеньках с книгами, с гитарой возле клавесина мсье М., который увлеченно аккомпанирует, приговаривая: «нет-нет, не так, молодой человек, вы не тот аккорд берете, слушайте еще раз»; они что-нибудь напевают в душе или, насвистывая, выходят из туалета, спорят, сидя с ногами на столе, в саду, на кухне беседуют с пани Шиманской; благодаря им – и умению Клемана ежедневно обновлять ансамбль игроков, сохраняя стандартный набор ролей: философ, поэт, политик, художник, музыкант, писатель (девушки бывают реже, и они тоже не просто девушки, но – милитантки, журналистки и т. д.), – наши дни красочны и разнообразны, а дом словно превратился в небольшой паром, который плывет куда-то, подбирая случайных попутчиков. Клеман требует, чтобы всю компанию кормили и поили; мсье М. с этим не спорит; накрывая на стол, пани Шиманская ворчит: «Откуда продукты брать? А если негде будет покупать еду, что тогда?» Обычно за обедом они выпивают две бутылки вина, на дорожку опрокидывают пастис, дисциплинированно, как солдаты, один за одним ходят в уборную и отправляются на баррикады.

Я пытался их понять, кое-что за ними записывал (отправлял отчеты в газету), но очень скоро запутался; некоторые утверждали, что необходимо не дать левым партиям воспользоваться ситуацией, помешать синдикалистам захватить главенство, тогда я спрашивал, для чего нужна эта революция, я-то полагал, что тут все ясно: пролетариат, социализм. Клеман надо мной посмеялся:

– Мой бог! Он услышал, как поют Интернационал, и ему все стало ясно! Если бы все было так просто…Ты ни черта не понимаешь! Ха-ха! Да ты просто – советский Гурон! – Он залился издевательским смехом, тем же вечером приклеил на дверь своей комнаты бумажку: «Осторожно, злой марксист!»

Я долго проговорил с таинственной хрупкой девушкой, которая пришла вместе с остальными и пробыла у нас два дня (ей было плохо; пани Шиманская отпаивала ее какими-то травами), она казалась отсутствующей, углубленной в себя, – я забыл спросить ее имя; может быть, она намеренно мне его не сообщила – она мне казалась немного чокнутой, у нее были следы порезов на запястьях, куда-то устремленный взгляд, такой взгляд бывает у человека, который смотрит на воду, на струящуюся быструю воду; она много курила гашиш и говорила путано, или мне так казалось, я не понимал ее логики; возможно, там и не было логики, но была убежденность в том, что мы «обречены», она часто повторяла: «человечество обречено», «мы в тупике», «нам скоро придет конец», «единственное, что нас спасет – преодоление эго или феминизм» и т. д. и т. п. Меня возмутило, что она все видит в таком мрачном свете, как какой-то подросток. Она сказала, что это вовсе не так: в сломе границ представлений о себе, как о замкнутой эгоистической машине, нет ничего пессимистического, – да, согласился я, – в слиянии с сияющим храмом стремящейся к совершенству природы нет ничего мрачного, – да, это так, и все-таки все это очень пессимистично, – потому что человечество на опасном пути, мы должны позволить планете переродиться, сломать скорлупу старой коры и выплеснуть клокочущую энергию наружу, – погоди, каким образом? – посредством исторического перерождения человека, человек – инструмент истории, инструмент трансформации планеты, но в отличие от обычного инструмента, человек обладает самосознанием, однако пока человек не откроет свою ангельскую сторону, он не сможет управлять историей, – а что по-твоему история? – история – это алхимический локомотив, который везет нас всех в неведомое, и если мы воссияем, этот поезд влетит на полных парах в прорезь, сквозь которую прорывается свет бесконечного совершенства, но если машинист пьян или слеп, то сам понимаешь… – нет, я, конечно, не был уверен, что правильно ее понимал, я приблизительно передаю мои впечатления от ее поэтического монолога (старый Continental взвизгивает, когда я печатаю сейчас ее слова!), я был заворожен тем, как она, устремив глаза вдаль, раскачивалась и произносила слова alchemique, apocalyptique, imprévisible, providentiel, l’infini etc., она вещала, как пифия, бледная, голубоглазая, худая, потусторонняя, под тонкой кожей были видны голубые вены, на тонкой шее была ссадина; я спросил, откуда она почерпнула эти эзотерические познания, она сослалась на Логос, я обрадовался, подумав, что она имеет в виду какую-то книгу, которую можно взять в библиотеке, вот, отлично, есть книга, я ее прочитаю и все расставлю по полочкам, она рассмеялась: – о нет, это была не книга, Логос говорил с ней, Логос говорит с ней каждый раз, когда она принимает ЛСД, дальше она рассказывала о Логосе, ЛСД, своих видениях, о грандиозном водовороте времен, она входила в этот водоворот и встречалась с великими алхимиками прошлого, я расстроился, я почти ничего уже не понимал, она говорила негромко, но очень быстро, у меня кружилась голова, стоп, так мы ни к чему не придем, сейчас я сойду с ума, – она рассмеялась и отправилась за помощью, сказала, что поищет Мари или пани Шиманскую или Альфреда, чтобы кто-то из них нам помог, я сказал, что это великолепная идея, она попросила меня сидеть и ни в коем случае не сдвигаться с места, чтобы все, ею сказанное, не развеялось, я сказал d’accord, и продолжал сидеть, не сдвигаясь с места, в моей голове завивались ее слова, я пытался их записывать, но у меня двоилось в глазах, я закурил, она не возвращалась, люди приходили и уходили, а ее не было, так я прождал три часа, она не вернулась, я больше никогда ее не видел. Я спросил Клемана о ней, он пожал плечами:

– Лучше бы ты что-нибудь серьезное писал. – Он имел в виду лозунги, воззвания, какие-нибудь речи; мы стояли в ванной комнате; он отмачивал кисточки в ведрах; он только что закончил свой очередной шедевр плакатного искусства: игла гигантского шприца, наполненного сывороткой «общество потребления», протыкает земной шар. – Вот, – говорил он, показывая на свое творение – плакат лежал в коридоре (он был настолько длинный, что не помещался больше нигде), теперь оставалось дождаться, когда плакат высохнет, чтобы скатать его и отнести в Сорбонну, или в Оперу, или в Одеон, или еще куда-нибудь, а пока все мы (и я на моих костылях) должны были прыгать и ловчить, чтобы не задеть его. – Оцени мою работу! Сегодня подлинное искусство на улицах! – Клеман ухмыльнулся, вытирая испачканные в краске руки, во рту у него курилась папироса с марихуаной. – Лучше бы ты писал что-нибудь настоящее, – сказал он и передал мне самокрутку, я затянулся, он яростно чистил свои пальцы, продолжая насмехаться, мол, пока я занимаюсь ерундой, он занят настоящим делом: курит гашиш и сочиняет с утра до ночи лозунги, воззвания, речи, которые никто, кроме него, не сможет придумать, а значит, если не он, никто не спасет человечество, т. е. всех нас, от рабства, – хорошо, – сказал я, возвращая ему самокрутку, – я занимаюсь ерундой, а ты делом… – да, конечно, – сказал он, уверенно кивая, глубоко затянулся, немедленно дал мне самокрутку обратно, глазами указывая, чтобы я не отставал и курил, а сам, удерживая дым, как ныряльщик за жемчугом, продолжал вытирать руки от краски, оставляя грязные разводы на красивом полотенце; я затягивался осторожно, дым был мягкий, но цепкий, меня повело, я попытался заговорить, слова застревали в глотке, медленно вываливались из меня, казались чересчур длинными, мягкими и вещественными, их можно было вытягивать изо рта, как жвачку или перламутровую проволоку, нужно было только исхитриться и ухватить, я перешел на английский, в глазах Клемана блеснул зайчик снисходительной улыбки, которую он не выпустил на поверхность, продолжая удерживать в легких дым, – но даже английский отказывался складываться: я с ним боролся, как тот портье с заклинившей раскладушкой в голливудском фильме; я пытался сказать, что девушка мне сказала… – какая девушка? – она не сказала своего имени, – значит, оно ей не нужно, – он затянулся…