Обитатели потешного кладбища — страница 69 из 113

ла, по темным коридорам бегали больные и сиделки, медсестры молились, призывая святых и Деву Марию заступиться за нас, я на них не обращал внимания, я знал: как только все это прекратится, они успокоятся, они моментально придут в себя, я уже видел это, уже бомбили и все обошлось, пронзительней всего кричали дети, громче сиделок и сирен, громче моторов и ухающих бомб, громче гаубиц, до утра будет не уложить, придется что-нибудь рассказывать, отпаивать чаем с мятой, обещать что-нибудь вкусное, разыгрывать небольшой спектакль, я не боялся, я был отчего-то уверен, что нам опять повезет, как в прошлый раз, слышите, с нами ничего не случится, они же не способны попасть, мы погасили свет везде, нас не видно, говорил я им, поглядывая в небо… но нам не повезло, и с тех пор я боюсь, боюсь… ах, был бы у меня магазинчик, сколько можно трястись от страха, я шел и думал о тех книгах, которыми обставил бы свою усыпальницу, я мечтал о том, что, когда все кончится, я открою мой букинистический, я думал о том, что умереть в такой лавке было бы счастьем, высшим счастьем, самая прекрасная из смертей, я думал об этом, но все равно верткая мысль змейкой уползала в поля ужасов и боли, и вновь я думал о трупах, крейсерах, цеппелинах… о бомбах, что могли попасть в мой дом, о бомбах и снарядах, что разорвались на улицах Парижа в восемнадцатом году, я вспоминал руины на Rivoli и Faubourg du Temple, rue Charles V, rue Geoffroy-Marie, Boulevard de la Gare, Tolbiac, вспомнил разбитую церковь Мадлен, наполовину снесенный дом на rue de Ménilmontant, то же на rue d’Edimbourg, Rocher, quai de la Loire, rue Haxo, взрыв между статуей Клоду Шаппу (впоследствии расплавленной вишистами) и банком Crédit Lyonnais, зловещая яма на rue de Charlemagne… Ménilmontant, Faubourg-Monmartre, boulevard Monmartre, снова rue de Ménilmontant… и так далее… я список улиц знаю до конца, сохранил газеты, в которых сообщалось о погибших, с тридцатого на тридцать первое января в Порт-Рояле бомбили госпитали Рикор и Брока, и той же ночью на подступах к больнице Святого Антуана разорвалась бреющая авиационная торпеда, тридцатого марта бомба попала в приют для умственно отсталых детей, шестого апреля «большая Берта» разорвалась возле клиники Тарнье, одиннадцатого апреля – родильное отделение больницы Боделёк: шесть убитых (среди убитых: дула-ученица, четыре молодые матери и один ребенок), четырнадцать раненых (среди раненых: десять молодых матерей, два ребенка двух дней от роду, две ученицы акушерки); двадцать девятого мая – Шатийон, шестого июня – Сальпетриер, пятнадцатого и шестнадцатого июля – детская больница Андраль, снаряд попадает в инфекционное отделение коревых пациентов, другой взрывается между аптекой и администрацией, бомбы падают на столовую, кухню и павильон тифозных больных… я думал об убитых, чтобы не думать о бомбах, которые могли упасть на меня и на прохожих рядом со мной, лучше думать о погибших, о тех, кто сгорел и оказался на кладбище, которое, кстати, тоже бомбили, лучше всем сердцем отдаваться мертвым, чем думать о живых, беспокоиться о тех, кого уберечь не можешь, хуже всего, когда ты боишься за тех, кем дорожишь, они кажутся такими хрупкими, такими беззащитными, и почему-то кажется, что именно на них – самых хрупких и беззащитных – направлен перст судьбы, и ты никак не можешь им помочь, не в силах человека изменить предначертание, я смотрел на детей и думал о моей маленькой Маришке, лучше не думать и не смотреть по сторонам, чтобы ненароком не подглядеть работу смерти; я представлял себя в окружении книг, как в крепости, мои книги – мои щиты, мои стены, мои пуленепробиваемые панцири, моя воображаемая букинистическая лавка была моим приютом, моим убежищем, бункером, пирамидой со сложным лабиринтом, я гулял по ней и мысленно расставлял воображаемые книги, я видел саркофаги со спящими друзьями, в один из них, не больше купели, я укладывал маленькую девочку (я тогда еще ни разу не видел Маришку), обставлял книгами, оберегая от рока; магазинчик мне представлялся небольшим, чуть просторней купе, если бы у меня и правда был такой, я бы угощал посетителей чаем и кофе, просто так, вы взяли книжку и читаете, вот тут есть маленький пляжный раздвижной стульчик, садитесь, пожалуйста, сегодня мирный день, обычный мирный день, налить вам чашечку чая или кофе, je vous en prie, madame, j'insiste![118] да, со сливками, ну, конечно, сахар тоже есть, как же без сахара, вот и сухарики, s'il vous plait, ах, старые книги, старые книги, я люблю только старые книги, их приятно листать, а читать – о, читать старые книги одно удовольствие! – читая старую книгу, ты словно идешь по следу Невидимки (Гриффин был преступник); из старых книг вылетают эльфы, выползают гномы с вещевыми мешками, набитыми всякой дребеденью, для них я бы строил дома из спичечных и шляпных коробок, шкатулок, футляров, кофемолок и перечниц, у меня есть всевозможные сосуды, много сосудов – много домов, для жителей книг я бы придумал страну, в которой не было бы нагруженных бомбами авьонов, никакого оружия не было бы вообще, ни паспортов, ни тюрем, ни денег, я бы для них варил кофе и чай, снабжал бы всем необходимым, я был бы очень заботливым богом, знаете, я бы заботился о моих книгах и их жильцах, потому что старые книги, они как старые люди, часто болеют, когда их долго не перечитывают, – было воскресенье, я пошел домой и занялся перестановкой на полках, ожидая бомбы, прижимал том к груди, закрыв глаза, ждал, ждал, что вот-вот послышится вой сирен, рокот винтов, но было тихо, ничего не произошло, кроме лая собак, все было спокойно, а потом была самодовольная среда, спутала карты, я все оставил лежать, книги были повсюду, беспорядок, за средой пришла пятница, привела выводок поэтов, пятница носила людей на руках, бренчала чем-то в карманах, в понедельник я все расставил и вышел сквозь непрочную дощатую ночь, как сквозь дверь, вышел и пошел по устланному мягким ковром коридору, наконец оказался здесь, из тумана выступает труба, с нею часть старой фабрики, дальше порт, на лужах еще видны белые морщины, но скоро они сойдут, никуда не надо идти, можно сесть на скамейку, на доске что-то вырезано, ножом или гвоздем, и сидеть, глядя перед собой на стальную ограду, за ней парк, играют дети, слушать щебет в кустах, трепыхание, ждать не стоит, никто не придет, в такой день, выпавший из недельного пасьянса и потерявший имя, в такой день можно сбросить кожуру бытия и пуститься сновать воробьем между строк…

3

Ярек перестал выбираться в центр, стало слишком опасно ездить. Я звонил в редакцию – никто не снял трубку. «Ну, вот и все, кажется», – сказал я себе. Необходимость следить за революцией отпала. «Наконец-то, – подумал я с облегчением, – жизнь в этом доме для меня гораздо важней, чем то, что творится в мире».

Газет больше не приносят – почтальон заходит порожняком, по привычке, поболтать с Шиманскими и кивнуть мсье М. В курсе событий нас держит Клеман. Сегодня он пришел с чемоданом, набитым листовками. Громко поставил его в прихожей, с трудом поднялся на второй этаж, стянул ботинки, чтобы показать нам свои кровавые мозоли:

– Уфф, весь день на ногах.

Мсье М. пришел в ужас.

– Господи, мой мальчик, что с тобой?

– А ты как думаешь… Три таких чемодана сегодня уже опустошил, раздал, поклеил… Весь город обошел. И в Отей и в Пасси здесь у нас… Весь город обернул в них!

Альфред срочно позвал пани Шиманскую, чтобы она приготовила раствор, таз с теплой водой; началась суета вокруг Клемана, тот только того и ждал, оказавшись в центре внимания, он рассказывал о происходящем:

– Вы тут сидите и ничего не знаете, а между тем мы взяли под контроль инфраструктуру страны и сельское хозяйство. Больницы, школы, ясли – все в наших руках. Скоро мы раздавим этих буржуев.

Мсье М. заметил, что Клеман опять изодрался.

– А где та куртка, которую тебе принесла Маришка?

– А ты как думаешь? Ее сорвал с меня ажан.

Мсье М. порылся в шкафах, собрал ворох – рубашки, пиджаки, брюки, попросил пани Шиманскую ушить их для Клемана, он поел и пошел спать, наутро, с кислой миной от боли в ступнях, примерил изготовленный для него костюм и пришел в удивившее меня негодование.

– Вы хотите, чтобы я носил это? Хотите, чтобы я так ходил? Да вы издеваетесь надо мной! Я вам не какой-нибудь клоун!

Пани Шиманская обиделась. Бессердечный Клеман сорвал со спинки стула мой старый пиджак, буркнул, что берет его поносить, взял чемодан и был таков.

– Great men are seldom overscrupulous in the arrangement of their attire[119], – пробормотал Альфред, сел за клавесин, начал играть, но сбился. – Ах, к черту! Виктор, посидим с чаем в саду? Идемте! Я помогу вам спуститься…

– Ничего, я сам, сам…

В саду пели соловьи. Полоумные ласточки, летая между домами, плели для улицы кокон. Небо полнилось предчувствием – то ли дождя, то ли пушечного выстрела. Я пил чай и, жмурясь от удовольствия, прислушивался к городу, пытался разобрать – идут ли бои. Ничего…

– Тихо, – сказал мсье М.

– Да, тихо.

Весь день так и было; только с наступлением темноты, когда я лежал с сигаретой, сквозь гудение моторов и негромко игравшую в комнате мсье М. музыку начали пробиваться глухие хлопки газовых ружей.

4

27. X.1945

Наверху снова набежало воды. Убрал. Было холодно, но скоро привык. Созерцание и глубокое дыхание меня успокоили. Казалось, я замедлял дыханием время: оно утекало сквозь сужающуюся горловину воображаемых песочных часов. Как Этьен и говорил, оранжевые и красные фигуры становились то синими, то зелеными, а иногда делались цвета горящего газа. Я забыл свои мысли и испытал невероятную легкость. Сумерки колебались. Вспыхивали и гасли огоньки. Я плыл вместе с башней над рекой. В тумане звуки кажутся то очень приближенными, то сильно отдаленными. Иногда они сливались в мелодию. Река, гул города, голоса, стук колес поездов и трамваев, свисток, крик, рожок – все сплелось в один концерт, который меня убаюкивал. Вдруг вспомнил картину, что висела у нас в квартире на авеню Мольера. Горы, озеро в дымной долине, виноградники, поля, поля, а за ними дивная, солнечными лучами пронизанная и тенями размеченная роща. Отцу картина тоже нравилась, он расспрашивал о ней хозяев, но я теперь не помню, что они ему сказали. Я увидел ее здесь, в Скворечне, совершенно ясно, как если б она висела передо мной в воздухе. Я услышал тиканье часов и запахи той брюссельской квартиры. Оторвавшись от учебника, я поднимаю глаза. Мой взгляд утопает в роще, летит над ней и блуждает среди деревьев. Вижу фигуру человека, не более пятнышка, но какое выразительное это пятнышко! Сколько в нем человеческой жизни! Вижу стол из моего школьного детства, узнаю каждую царапинку. Стол пережил маму. Отец был в панике, мы уехали в Ватерлоо. Сердце забилось. Я подошел к окну. Этьен говорил, что он научился входить в состояние между сном и явью. Четыре года между сном и явью! Хотел бы я такому научиться. Он считает: травмированные личности, как я, не догадываются, что находятся к покою гораздо ближе, чем остальные, потому что они побывали в средоточии взрыва. «Однажды ощутив на себе силу, тело и сознание несут ее отпечаток на себе, поэтому ты легко можешь вернуться к источнику, дверь за тобой остается открытой». Он прав: дверь за мной будто всегда открыта, и многочисленные створки распахнуты. Взрыв, удар, толчок, по его мнению, таков и есть исток всего – бурлящий, как вулкан. Он советовал вспомнить. Войти в море и получить удар волны в грудь. Я помню море. Остенде, Миддел