Обитатели потешного кладбища — страница 88 из 113

– Вы серьезно?

– Совершенно серьезно. Я давно решил, но не думал, что это случится сегодня. Думал, пойду схожу на собрание, приготовил блокнот, запасся карандашами, думаю, посижу, попишу, а тут мне говорят, что приехал из СССР человек, полковник, с моими документами… Слушайте, я его видел. Это палач. Он приехал меня отконвоировать. Такие приезжают только из одного места: из НКВД. И он меня повезет на Лубянку. Больше никуда. Моя песенка спета, мсье Альфред. Я сбежал прямо из-под носа. Сказал, я соберу вещи, и выскочил за машиной на проходной, вот так. Тютелька в тютельку.

– Стойте, вам нельзя на собрание. Там наверняка будут из посольства.

– О чем и речь. Я о том же. Мне куда-то надо идти. А некуда! Не успел подготовить себе берлогу. Эх, знал бы, так соломки постелил…

– Ну, это решаемо. Мой адрес помните?

– Да, я был у вас. Rue de la Pompe! Но это опасно… Шестнадцатый аррондисман…

– На первое время сойдет. Так, я вам сейчас напишу. Дойдете до Триумфальной арки, а там спросите. Вы же чуть-чуть говорите? Ну, вот вам записка Руте, то есть пани Шиманской, так и зовите ее, понятно?

– Так точно. Я и по-польски могу.

– Не пытайтесь с ней заигрывать, она замужем.

– Как можно.

– Сегодня переночуете у меня, завтра начнем думать. Я задержусь скорей всего до ночи. Говорят, Тредубов дает небольшой фуршет у себя после встречи, пани вас покормит.

– Обойдусь. Спасибо вам, мсье Альфред!

– Спасибо скажете, когда все уладится. Bon, à tout à l'heure.

– Á tout à l'heure!

Собрание организовали в школе; первоначально «патриоты» зазывали – чуть ли не водочкой с хлебами – к себе на rue Galliera, но Игумнов отказался, сделал так, чтоб директор школы сам пригласил их на концерт, который устроили школьники: небольшая театральная постановка, пение и танцы, чтение стихов и т. п. Все это было предлогом.

Среди «советских патриотов» выделялась ударная троица: Марков, Ступницкий и Могилев. Посольские работники походили на неплотно прикрытые шкафчики, из которых они выстреливали фотографическими взглядами; их жены поражали воображение своими пышными безвкусными нарядами и прическами. Первые ряды заняли французские коммунисты, журналисты из ведущих газет, культурные деятели из франко-русского общества, обязательно явились переводчики, а с ними вместе, как на прицепе, приползли и писатели. Перед концертом директор школы произнес трогательно-наивную речь о сохранении русской культуры в эмиграции, – посольские работники умилялись, глядя на детей. (Я бы ни за что не пришел, но Серж обещал soirée в резиденции Тредубовых после всего.) Для меня стало сюрпризом появление очаровательной Жанны Чарской, которую я помню маленькой девочкой. Чарские жили недалеко от нас, на Клебер. Жанна была в трауре по родителям (проклятый Аушвиц). Ее отец, как и мой, в прошлом московский адвокат, открыл в Париже юридическое бюро, столько лет все было хорошо… когда я замечал его в городе (или проходил мимо здания, в котором он работал), я думал: так и мой папа мог бы… Жанна, конечно, сильно изменилась: суровость, хищный блеск в глазах, изумительно вычерченный строгий рот. На всех посматривала с брезгливостью; насмешка пробивалась сквозь холод бледной кожи (так вода ломает лед по весне). Ее почти не интересовало происходящее, она наперед знала, о чем пойдет разговор, она скучала. В Резистансе она писала в те же подпольные газеты, что и Сартр; говорят, была бесшабашной, расклеивала листовки прямо на окнах кантин, в которых питались жандармы. Они с мужем много переезжали, ютились в подвалах и на чердаках. Ее друзья взрывали полицейские участки, переодевшись в немецкие офицерские мундиры, освобождали своих комрадов. Теперь она писала для «Юманите», встречалась с Торесом, Дюкло, Тольятти, Вышинским и многими другими историческими личностями[155]. Она скучала – здесь не было исторических личностей! На таких, как я, она смотрела с плохо скрываемой неприязнью; Игумнов, Серж, Вересков и другие – все для нее призраки. Я задержался с сигаретой после концерта, родители уводили детей, я не торопился обратно, прошелся туда-сюда по Менильмонтану, а когда вернулся, Тредубов уже выступал, и сразу было ясно, что он провалился, потерял над собой обладание, его затянули в бессмысленный спор, как в болото, и он в нем барахтался…

Журналисты записывали; представители советской стороны делано зевали (стреляя взглядами из своих шкафчиков); члены различных дружественных Советскому Союзу обществ улыбались; Жанна казалась непроницаемой, только уголок рта вздернут и блеск в глазах, она ни разу ничего не записала, не дождавшись окончания дебатов, они с Надей вышли. Я тоже вышел, наблюдал за тем, как они прогуливались по дорожкам сквера. Они смеялись и смотрели друг на друга изучающе. Две повзрослевшие девушки, две дамы. Прощаясь, подержались за руки. К Тредубовым мы поехали в фургоне Николая. Серж сидел впереди. Мы с Надей сели сзади, новая пассия Шершнева (сонная, полная, сильно надушенная дама) подсела ко мне с другой стороны, и я подумал, что Сержу стоило уступить свое место ей; я собирался вылезти, отправиться на метро или такси, но завелся мотор, мы тронулись, и Наденька громко возмутилась:

– А вы знали, что Жанна Чарская – коммунистка! Это неслыханно!

– Да, – сказал я, – сейчас многие вступают. Ну и что?

– Нет, но как это возможно? Jeanne!.. une communiste!..

Наверняка Надя разозлилась на нее за то, что та видела, как ее немолодой муж уступает в дебатах «советским патриотам».

– Она была в Сопротивлении, – сказал я.

– Одно дело борьба за освобождение Франции, но зачем восхищаться Сталиным?

– Надежда, – повернулся с переднего сиденья Серж, – все гораздо сложнее, чем вы себе представляете. Ее свекор с давних времен член Общества франко-советской дружбы[156]. Выучил русский, переводил каких-то поэтов, чуть ли не Маяковского… Сын тоже увлекся…

– Обстоятельства, Наденька, – примирительно сказал я, – обстоятельства…

– Не пытайтесь ее оправдывать!

– Я всего-то пытаюсь объяснить, как происходит путаница на свете, – кряхтел Серж, – я никого не оправдываю, Надюша, и не особо осуждаю, так как пожил достаточно, чтобы понимать такие вещи. Я видел людей, которые восхищались Муссолини и вступали в фашистскую партию, чтобы бороться с большевиками. Жанна и ее друзья в основном поэты, артисты, музыканты, все они – Сартр-Мальро и так далее – романтики. Да, да, романтики! Они не понимают, кто такой Сталин. Они его называют Галилеем наших дней. Подумать только – Галилей! Но я знаю некоторых, кто одумался… Видите ли, это такая путаница… Ты доверяешь человеку, очаровываешься его взглядами, влюбляешься, разделяешь его судьбу, вот и все…

– Не такие уж они и молодые, – не соглашалась Надя.

– Молодые, молодые, – говорил Серж, – для меня все, кто родился в двадцатом веке, молодые… Ее мужу вот только тридцать стукнуло! Для меня он мальчик.

Touché. Я видел, как изменилось лицо Наденьки. Серж сказал, не подумав, – увлекся, противопоставляя себя Сартру и Мальро, – он и не думал ее обидеть; для него они и правда молодые, а такие, как муж Чарской, почти дети! Тридцать лет, что такое тридцать лет? Он забыл, что Тредубову за сорок. Наденька на эти вещи смотрела иначе. В ее глазах, несомненно, молодой муж выигрывал. Она больше не спорила. Ехали молча.

Наверное, Юрий тоже мучается, уже возникают сомнения и подозрения; может быть, даже чувство вины – за то, что он будто бы воспользовался ситуацией, чтобы овладеть Надей.

Я подумал о Лидочке Боголеповой; вспомнил те гадкие прозвища, которые она давала мне: испорченный старик, старый развратник… Был бы я хоть на пять лет моложе… Наверняка Тамара, все она… Сначала втянула Лидочку в движение Младороссов (Тамара вела какие-то образовательные курсы в женской ячейке), они вместе восхищались Казем-Беком, пели гимны, выкликали речовки, Лидочке нравилось ходить строем, скакать на лошадях, стрелять на полигоне (думаю, ее больше манили мальчики, палатки, посиделки у костра), к середине тридцатых годов ей все это надоело, Тамара постарела, пополнела и, став сильно похожей на Клару Цеткин, увлеклась «Друзьями СССР»[157]; тогда мне удалось на миг образумить Лидию, я увлек ее, Лидия забыла свою усатую матрону, перестала посещать собрания и читать советские газеты, но тут вдруг Тамара вернулась – и не одна: вместе с почетным редактором журнала «Россия сегодня» (Курмалин-Могилев – это триумф Тамары, достижение ее жизни). Нацисты входят в Париж, Тамара и ее муж-коммунист печатают советские листовки! По сравнению с этими героями я был просто жалким трутнем, которого надо было немедленно растоптать, что Арсений Поликарпович в порыве ярости чуть было и не сделал. Черт их возьми, они превратили орнитологическую башню в склад, где прятали этот идиотский журнал (в кучах всякого православно-либерального мусора), за что нацисты могли их всех запросто отправить в печь!

Мы встали на площади Гюго.

– А это неподалеку от тебя, Альф, – заметил Серж, открывая дверцу со стороны своей подруги.

– Так мы соседи? – улыбнулась Надя. – Заходите почаще!

– С удовольствием.

Особняк впечатлил. Беру бокал и отправляюсь гулять по апартаментам. Широкая лестница ведет на второй этаж. Там спальни, уборная, ванная, в которой можно вдвоем плескаться. Я пожалел, что не пригласили la jeunne stalinienne: все женщины любят роскошь, – посмотрел бы я на Жанну… Пять комнат в шестнадцатом аррондисмане, у ребенка нянька, машина, обеды в ресторанах… Я знал… вернее, слухи донесли, что они жили в шикарном месте, но я не мог себе представить, что у них настолько великолепно идут дела! Все это просто так с неба не свалится. Кто-то их финансирует. Вот только кто и за что? Не за его пьесы, конечно. Даже если по ним собираются фильмы снимать. Ну и что! Гонорары? Не рассказывайте мне байки о Холливуде. Это все фантазии обывателей… Даже если Тредубова ставят на Бродвее… В Лондоне, Париже… У него появился меценат? Поклонник его таланта? Большие вазы, люстры. Наследство? Папа оставил миллион? Где ж он его прятал? Нет, даже для наследства это чересчур! Серванты из красного дерева. В кабинете Тредубова массивный стол и бюро, правда, не такие старые и интересные, как у меня, и все же… я-то знаю, откуда моя мебель… Сколько он платит ренту, хотел бы я знать… Подъехали Игумнов и Лазарев; Юрий повел их в кабинет, махнул и мне, с папиросой в руке я сделал движение в сторону бал