Обитатели потешного кладбища — страница 97 из 113

– Четвергов? – спросил я так же строго.

– Угу, – промычал он, потупив глаза. – Жил у нас почти всю оккупацию. Потом уехал. Откуда теперь он взялся?

Я сказал, что он ночью напал на Крушевского, упал с лестницы и сломал себе шею.

– Говорят, беда не ходит одна…

– Ладно. – Я накрыл лицо мертвого, поднялся, Коля тоже. – Надо спрятать его, – говорил я, направляясь в башню, – и как можно скорей… – Я старался давить на парня, не давать ему спуску, – надо действовать, пока не рассвело…

Нам фургонет его нужен, даст фургонет и пусть идет спит дальше, если сможет.

– Торопиться надо, Николай, понимаете?

– Да, Альфред Маркович, да…

Мы вошли. Крушевский сидел на кушетке и смотрел на свои руки, мне это не понравилось, я попросил его сделать мне папиросу, и Николаю… спросил парня, будет ли он курить…

– Что?.. Да, если позволите… Ну и дела… ну и дела… – повторял он, озираясь, – а что у вас такой бедлам, простите?

– Похоже, этот Четвергов тут шарил, что-то искал, – сказал я, взял флягу у Сержа, – выпейте!

Он выпил, поморщился и сказал:

– Покойника надо поскорей увозить отсюда.

– Да, конечно, Николай, – подхватил я, – мы этим и занимаемся. Нельзя, чтобы у вас его нашли! Поможете нам?

Он подогнал удобно фургон; мы с Сержем кое-как взялись, и ботинок с ноги соскользнул, пальто упало, Серж стоит, ботинок держит…

– Серж, не стой! Хватай! Понесли!

Затолкали втроем в фургонет. Николай накинул брезент поверх тела, прижал лопатами сверху, за руль и – поехали.

– Четвергова к нам привел Каблуков. Они с отцом долго беседовали. Убедили его… Отец сказал, что, если мы проболтаемся, того убьют, а заодно и всем нам будет несдобровать. Я знал, в чем Четвергов был виноват, и мне это было отвратительно, я был не согласен с отцом и помогать мерзавцу не хотел, но спорить тогда не решился, никогда не шел наперекор, до недавнего времени я соглашался со всем, что бы он ни сказал.

– Наверное, вам очень непросто…

– Очень даже просто. Вы и представить себе не можете, Альфред Маркович, как мне просто теперь.

– Я хочу, чтоб вы знали, Николай, – сказал Серж с заднего сиденья, – это был несчастный случай.

– Мне можно это не объяснять. Даже если тут и что-то другое…

– Ничего другого, уверяю, мой друг, – настаивал Серж. – Но это случилось бы, рано или поздно, случилось бы… Удивляюсь, что он так долго продержался…

– А так долго продержался потому, Серж Иваныч, что мы его прятали. Теперь получил заслуженное наказание, – последние два слова Николай произнес и громче, и тверже, дернул рукоятку скоростей и прибавил газу, выехали из Аньера, стало светлей, легче.

– Николай, то, что мы сейчас делаем…

– Я не в первый раз везу труп, Альфред Маркович, и это совсем не страшно. Покойника везти не так страшно, как… Тогда было страшно, правда, Серж Иваныч?

– А?

– Я про тот случай говорю, Сергей Иваныч, когда господин Тредубов исчез из машины. Помните, как это было?

– Да, это было… Не знаю, как сказать…

– Мне никогда так страшно не было, Альфред Маркович, никогда… – Некоторое время он молчал, и было слышно, как сзади вздыхает Серж. – Мне это все надоело.

– Что именно? – спросил я.

– Да всё! Творить нечеловеческие вещи надоело! Прятать людей, бояться, что тебя поймают. Второй год как война кончилась, а это все, кажется, никогда не прекратится. На каждом шагу засады. Во что-нибудь да вляпаешься. Одни за, другие против. Надо знать кому что сказать или не сказать. Это ж какое мучение! Я хочу уехать поскорее и все забыть. Уеду и все забуду, к чертовой матери! И отца, и сестер, мать, всех. Я не дам им поехать в СССР. Катя не хочет. Мать больна, очень больна, она не выдержит. Она уже не встает!

Вот как! Для меня это было полной неожиданностью.

– Так вы… не собираетесь их перевезти в Россию?

– Нет, ни в коем случае. Пусть остаются. Я один еду и с концами!

В его решительности и горячности я расслышал интонации старика Арсения, только Николай немного другое имел в виду, хотя говорил с отцовым раздражением, и так же рельефно: «с концами», «уехать и забыть»… Я помолчал, выждал и сделал слабую попытку его переубедить: сначала поспрашивал, что говорят врачи о состоянии его матери, кто лечит, где она лежит; он отвечал, отвечал, я вздыхал…

– Неужто вот так плохо? Все время лежит? Беда-то какая… Конечно, в таком состоянии нельзя из больницы выписываться… Я к ней сегодня же схожу… Слушайте, Николай, но ведь вместо СССР можно и в другое место поехать! Вот недавно Игумнов рассказывал, помнишь, Серж, про бывшего полковника Оземцева? Им сплин овладел, расстройство духа. Собирался в СССР. Подал заявление. Сказал, что уезжает, потому что больше не может во Франции. Жена умерла, детей нет. От Парижа его тошнит, просто с души воротит. Что тут сделаешь? Игумнов отговорил, устроил ему переезд в Англию. Сказал: попробуйте там пожить, если и там то же, то поедете на родину, что уж тогда. Он уехал в Англию, там ему работу нашли тихую, живет в пансионе, завел знакомства, ходит в клуб инвалидов Первой мировой, там нашлось у него много друзей, и англичан и русских, в бридж играет, ни о какой России не думает.

– Это не мой случай, Альфред Маркович, – сказал Николай. – Сами сказали: у вашего полковника никого не осталось. Говорите, куда поедем.

Мы были растеряны; просто катили наугад подальше от Парижа, высматривали место. Дождь кончился, над дорогой и полями висела дымка, небо было серым, с пролежнями. Серж бормотал: рассвело, упустили время, надо было в полной темноте дело сделать; Николай тоже считал, что стало слишком светло, кто-нибудь заметит… Нам попадались велосипедисты и редкие машины. На душе было пусто и мрачно, меня это чувство не покинуло даже тогда, когда прорезалось солнце и стало пронзительно ясно. Ехали в направлении Орлеана, но так и не решились остановиться; Орлеан не приближался, а затем как-то внезапно мы миновали его, а города я и не заметил. Николай сказал, что проехали стороной, и спросил, что дальше. Серж предложил поехать в Saint Genou, лопаты положительно брякнули сзади; проехали Saint Genou, Серж так и не сказал, где остановиться, а предложил La Brenne.

– Едемте в La Brenne… Я там бывал на пленэрах…

Поехали в направлении Châteauroux, но усталый Николай зазевался и сбился, вместо Châteauroux он свернул на Châtellerault, на себя рассердился и на нас стал ворчать. Громко переехали через мост и увидели развалины церкви.

– Туда, – сказал Серж.

– Да, – согласился Николай, – хватит петлять. Немцев хоронили, меньше боялись. А тут такой подонок…

Я подумал, что совсем не узнаю его.

Все сделали второпях. Обратно ехали молча. Николай заправил машину из канистры, которую предусмотрительно взял с собой. Когда прощались, он добавил:

– Вряд ли теперь свидимся. Что бы там ни было, писем писать не стану. Не поминайте лихом, как говорится.

Был он очень холодный, чужой. В глаза избегал смотреть. Я почувствовал в нем жесткость и подумал, что он так поступает потому, что помог нам: чтобы мы не винили себя за то, что втянули его, а может быть, он в нас разочаровался, может быть, он нас тоже видел другими глазами; но причина была, как всегда, в другом, я это понял тогда, когда ко мне Маришку привела Катя, она сказала, что чуть ли не в тот же день Николай собрался и уехал в Борегар. Она сообщила об этом спокойным голосом, как о рутинном событии в ряду других событий. От ее голоса у меня холод пробежал по коже. Я предложил ей чаю, она, к моему удивлению, не отказалась, всегда отказывалась (потому что, наверное, отчасти верила в то, что я – насильник, живодер, похититель женщин, Синяя Борода). Обиняками я попытался выяснить, не знала ли она чего-нибудь о нашей вылазке, – кажется, не знала: она все время проводила со своим женихом, о нем и их совместной счастливой жизни она повествовала тем же усталым безрадостным тоном; он жил в Beauvais, они торопились пожениться – «вот только маман поправится, и сыграем свадьбу». Я хотел искренне порадоваться за нее, но чего-то не хватало, она так мрачно сказала «вот только маман поправится» и затем сделала паузу, будто не верила, что она поправится – возможно, дело совсем плохо, подумал я (так и было). Катя призналась, что отношения в доме последние два года невыносимые. Николай получил уведомление о том, что он отбудет в СССР через две недели; не желая оставаться под одной крышей с отцом (скрытая к нему ненависть все чаще вырывалась наружу), Николай решил дожить свои последние французские дни в лагере. С матерью не попрощался: «Передай матери, – сказал он Катерине, – что скоро напишу, устроюсь там и напишу, вы приедете, и все мы снова будем вместе».

– Мы оба знаем, – сказала мне Катерина, – что никогда все вместе уже не будем. Мне пришлось идти к маме в больницу и врать за него. Сам бы пошел…

– Так он еще в Борегаре?

– Должно быть.

Ее ответ мне показался очень странным. Тихая вода! И это все, что она может сказать? Я был поражен… спросил, неужели она не хотела бы с ним проститься?

– Так простились уже, – ответила она.

Я смотрел, как она пьет чай, и молчал, мне нечего было сказать; я недоумевал; потому что я видел, как родственники и даже незнакомые люди до последнего дня ходили провожать тех, кто уезжал, даже не близких, даже незнакомых провожали; я знаю и не знаю, почему они это делали; на поверхности я протестую и не желаю этого принять, но где-то глубоко внутри мне понятно, почему человек, у которого никого нет во Франции, идет на вокзал или в лагерь и там шатается, заводит разговоры с незнакомыми людьми, он им задает простые человеческие вопросы: откуда они приехали, где жили, как жили, куда собираются, – он слушает их, что-то рассказывает, а потом желает счастливого пути и уходит; я видел одиноких женщин, которые плакали, провожая совершенно чужих людей, они плакали не потому, что верили, что тех ожидают впереди невзгоды, лагеря, полная несчастий советская жизнь, нет, я уверен, об этом они не думали, – о советской жизни многие оставшиеся имели такое же туманное представление, как и те, кто уезжал в СССР, – они не оплакивали отбывающих, они были всего лишь растроганы, и растроганы они были потому, что им просто по-человечески было грустно, и о себе в эти вокзальные, полные шума и суеты мгновения они плакали тоже: трудно быть там, где ты есть, и еще трудней оставаться на своем месте, когда видишь тех, кто радостно уезжает, и когда ты в преклонном возрасте, ты понимаешь: не уезжаешь с ними – вряд ли уе