– Эсыг дело говорит! – выкрикнул он, не удержавшись. – Тут уж дело для настоящих мужчин! А слабаки пущай вертаются – под женскими-то юбками оно завсегда теплей!
– Тому петуху, что громче кукарекает, первому и в котел попасть, – хмыкнул Менге. – Вот и поглядим, что из тебя за мужчина. Остаешься ты, и… и ты. – Менге нарочито медленно оглядел замерших пастухов, заскорузлый палец описал полукруг и ткнул, конечно, в Илуге.
Остальные украдкой выдохнули, пряча проступающее на лицах облегчение. Никого бы не обрадовала такая участь – почти до самого дня Йом Тыгыз болтаться по промерзшей степи, а потом гнать в ледяную шугу упирающееся стадо. Только у Тургха было счастливое лицо нашедшего казну. Дурак человек, такой из одного пустого хвастовства сам себя высечет.
Илуге на выбор Менге только коротко кивнул. По его узкому, горбоносому, так отличному от остальных лицу давно было сложно определить, что он на самом деле думает. Илуге носил на теле достаточно отметин, чтобы теперь при любых обстоятельствах сохранять это вот равнодушное выражение. Которое вполне могло бы сойти за покорность, если бы не какая-то пугающая сосредоточенность в холодных, светло-зеленых, как у волка, глазах.
Он был слишком высок, слишком беловолос. Среди низкорослых, смуглых косхов Илуге с детства выглядел наотличку. А ко всему этому быть рабом – значит притягивать беды, что одинокое дерево в грозу.
Хотя ему-то как раз не было никакого повода торопиться. Даже глупый суслик – и тот по своей воле в силок не полезет. А он – человек. Говорят, человек становится рабом потому, что чем-то прогневил Вечно Синее Небо, и следует терпеливо ждать, когда духи перестанут гневаться. Чем же он виноват? И чем виновата Янира? Она же была совсем крохой, когда их, как баранов, ичелуги гнали прочь от разграбленного становища… Потом пленных разделили, и всех, кроме десятка детей, неспособных перенести дорогу, угнали куда-то на юг. Больше никого из соплеменников они не видели.
У ичелугов жизнь была несладкой. Илуге по любому поводу сильно секли, он даже носил кангу, но смиреннее от этого не становился. Потому от него были рады избавиться и продавали дешево: кому нужна собака, кусающая руку, что ее кормит? Да только Хораг, нынешний хозяин Илуге, знал, что делал, когда покупал лханнского волчонка вместе с сестрой. Когда бьют тебя, это можно стерпеть. Можно умереть, иногда так даже лучше. Чужой же болью, чужой жизнью смиряют самых непокорных.
Янире тогда очень повезло. Девочку заприметила борган-гэгэ, мать вождя, и Хорагу ничего не оставалось делать, как отдать ее в услужение. Борган-гэгэ была вздорной и грозной старухой, и от ее служанок все держались на почтительном расстоянии. Теперь за жизнь сестры можно было не опасаться – если, конечно, не уронит старухе на колени котел с кипятком. Но с этого момента Илуге, хоть и продолжал втайне мечтать о побеге, оказался связан прочнее самых крепких пут. С годами боль и ярость утихли, только иногда, будто старые рубцы на спине, в сердце что-то начинало ныть глухо и тревожно.
Хораг отдал Илуге к Менге подпаском в ту же весну. Работа была по большей части грязная и тяжелая – как раз из тех, на которые ссылают за провинность. Но было в ней одно-единственное преимущество, которое в глазах Илуге делало ее сносной. Менге – то ли привыкнув за долгие годы ко всякому, то ли из природного чувства справедливости – никому не потакал, но ни на ком и не отыгрывался. Да и вину свою на других спихнуть не норовил. Скажем, прошлый год, когда он, Илуге и еще двое пастухов слишком сгрудили стадо при перегоне, и под ярким весенним солнцем лед на Горган-Ох проломился… Илуге тогда попытался было выгородить старика (не сдюжит же!), взять вину на себя. Но Менге только зыркнул на него исподлобья, отодвинул плечом и вышел к позорному столбу, под плети, – первым…
Однако с тех пор – Илуге чувствовал это – старик ему зла не желает. Оставил при себе – пусть, злым языкам работы меньше. Пара-тройка злорадных взглядов, брошенных на него уходящими пастухами, только подтверждала это. Пусть.
Илуге поежился, плотнее запахиваясь в ургух. Кроме ургуха, у Менге еще была небольшая войлочная скатка, которую в случае сильной метели можно превратить в навес. Да и это разве от чего спасет? Все равно что пятерней лысину прикрывать… А только все лучше, чем возвращаться.
Он со скрытой тревогой следил за поспешными сборами. Менге вместе с Торганом отбирали самых маленьких ягнят и телят из жалобно мычащего и блеющего стада. Для того чтобы гнать несмышленышей и кормить их в пути, пришлось отобрать и большинство стельных телок. Наконец под вопли животных и людские окрики отобранная отара двинулась к реке и медленно потянулась на юг, подгоняемая все усиливающейся непогодой.
Менге, перегнувшись через луку седла, неторопливо сплюнул вслед уходящим:
– Несладко придется и им. На броде через Горган-Ох мальков придется перевозить на руках, вымокнут… Но если они мне потеряют хоть одного ягненка…
– Нам тоже тут не медом намазано, – буркнул Эсыг, искоса поглядывая на небо, продолжающееся плеваться хрупкими ледяными комочками. – Завтра надо будет откочевать ближе к сопкам, они прикрывают от ветра. Да там можно и разжиться чем-нибудь…
Запас еды, которую брали с собой пастухи, состоял из высушенных полосок вяленой козлятины, муки из поджаренного ячменя и чжан – прессованных высушенных листьев горного кустарника. К этому иной раз разрешалось набрать и молока, из которого тут же, сами, сбивали масло и делали хурху – лепешки из сухого творога, или айран. Забой скота, вверенного пастухам хозяевами-скотоводами, карался смертью. За каждую потерянную или павшую голову следовало суровое наказание: увеличение срока отработки долга или – для рабов – битье палками. Хораг, хозяин Илуге, владел не менее чем четвертью пасущихся стад. Случись что, Илуге лучше и не возвращаться…
– Эй, Илуге! – Тургх замахал рукой. – Сюда!
Менге отдал юношам свою скатку. Сейчас Тургх пытался растянуть войлок на колышках, чтобы защищал хотя бы от ветра и снежной крупы, которая уже вовсю набивалась за ворот и отвороты сапог. Совместными усилиями они установили навес, настолько крохотный, что еле смогли там поместиться.
Эсыг запалил костер. В такую погоду глупо было бы пытаться отойти – стадо сбилось в плотный ком, подставив ветру лохматые бока с космами длинной грубой шерсти. В поисках крох тепла многие коровы и овцы уже стояли вплотную друг к другу, шумно дыша и складывая друг на друга печальные, терпеливые морды. Менге достал из мешка кожаный походный бурдюк, перелил в него воды из меха и сунул в разгорающийся огонь нагревательные камни.
Тургх и Илуге выбрали место посуше – там, где снежная поземка еще не превратилась, смешавшись с землей, в ледяную вязкую жижу, – и протянули над костром замерзающие пальцы. Какое-то время молчали, согреваясь, покачивая головами, сосредоточенно вбирая мгновения тепла.
– Да, давненько такого не было, – словно соглашаясь с ними, протянул Менге. – Почитай, пятнадцать лет хожу со скотом, а чтобы раньше, чем наступит месяц йом, – не помню. Бывало, в это время займутся дожди, – тоже не сладко, особенно когда дня три без продыху поливает… Степь развезет, всюду лужи, под ногами чавкает, молодняк увязает, мерзнет… Залезешь в войлоки, а снизу тоже подтекает, и мокро, и холодно – тьфу! И с места нельзя двинуться, пока не прояснит… А вот чтобы так, сразу, снегом завалило – не помню. У кхонгов – дальше на восток, такое случается, на ихних взгорьях. Ну так то выше гораздо, там уже и Крох-Ог начало берет… А у нас – нет. Плохая то примета. Ранняя будет зима и суровая, помяните мое слово. Одна ранняя зима – к беде, две – к вареной лебеде, а как три прийтить – тут и войне быть…
– Давай без своих вечных присказок, Менге, – оборвал Эсыг. – Нынче времена мирные. Десять зим, поди, не воюем. Джунгары только шалят, скот уворовывают, ну да это несерьезно, это у них мальки щеголяют. Кхонги тоже затихли, из своих каменных нор носа не кажут. И на юге, слышал я, свара между уварами и койцагами тоже закончилась вроде вничью…
– А из-за чего бились-то? – встрял Тургх.
– А пес их разберет, – сплюнул Эсыг. – Началось все с той старой истории с ичелугами, а потом пошло-поехало… Слышал я, последний раз из-за бабы свара у них вышла. Тьфу, песий народ и есть! Из-за одной бабы воинов на корм волкам двенадцать зим отправляли. А теперь затихли, обескровели. Ждут, пока ихние бабы новых нарожают.
– А ойраты, наши восточные соседи?
– Вот им-то кхонги и надавали по зубам в последний раз, – хохотнул Эсыг. – Из ойрата воин, что из крота – куница! Они ходить в набег не привыкли. Окраинное племя, одно слово. Это не то как нам: только успевай озираться! Подняли они на войлоках юнца говорливого, а тот и надумал кхонгские серебряные рудники разграбить. Знаете же, небось, что кхонги в своих горах норы роют, а в тех норах серебряные жилы текут. А уж как куют кхонгские кузнецы – глаз не оторвешь, хоть воину побрякушками тешиться и не пристало. Однако кхонги – они ведь не только побрякушки ковать горазды. Были бы более воинственными – давно бы нас под себя подмяли. А так, живут себе, только уж ты к ним не суйся. Вот и ойраты, как сунулись – так и высунулись. Правда, юнца своего обратно по частям принесли.
– А тэрэиты?
– А что тэрэиты? Тэрэиты тоже. Разбили мегрелов, взяли в плен ихнего вождя. Теперь вроде как вместе управляют. Только какой там вместе, когда один у другого кинжал за спиной держит… Но все же мир.
– Не мир это, – проворчал Менге, – а затишье перед бурей.
На его лице, освещенном огнем костра, резко обозначились все морщины, и теперь оно казалось вырезанным из коры какого-то диковинного красноватого дерева.
– Тысячу зим идет раздор в степях, – покачал головой Эсыг. – Сто племен, сто вождей, сто распрей. И все – на руку куаньлинам, этим церемонным слизнякам. Пока сквозь ущелья Трех Драконов рекой утекают рабы, а взамен – никчемные побрякушки, да клинки, чтоб верней убивать друг друга. Пройдет зима, две – и все начнется заново: война за чужой скот и чужих женщин, месть за убитых… Все начнется снова…