Обитель — страница 54 из 128

– …Да, всё меняется, – согласился Мезерницкий. – Человек меняется, я меняюсь, идёт постоянный обмен веществ, целые народы меняют кровь на кровь, око на око, огонь на огонь – что вы хотите от меня? Всё течёт! Я тоже теку.

Произнося речь, Мезерницкий исхитрялся глазами показывать Артёму на напитки: этот? Или этот? Что предпочтёте?

– Да любой! – сказал Артём вслух. – Всё одно!

– Не скажите, – ответил Мезерницкий и налил Артёму что-то зелёное.

– Я одного не понял, – сказал Василий Петрович. – Отчего ж дух просвещения надо вдохнуть именно здесь? Неужели ж нет другого, более удобного места в России?

– Нет! – уверенно и даже чуть тряхнув головою, ответил Мезерницкий. – Здесь мы – уста в уста. Там красноармеец, пролетарьят, беспризорник – любой из них убежит, спрячет голову матери или жене в подол, в мох, в корневища – как ты его лицо обернёшь к себе? А здесь – всюду его лицо, куда ни дыхни.

– Вы ведёте разговор… как акробат, – с некоторым – впрочем, добрым – разочарованием сказал Василий Петрович.

– Здесь происходит исход не только Серебряного века, – будто бы не услышав, а на самом деле отвечая на сказанное, говорил Мезерницкий. – Здесь заканчивают свой путь последние Арлекино. Последние денди. Взгляните, к примеру, на эти болотные сапоги, – и Мезерницкий указал на сапоги Артёма, одновременно чокаясь с ним.

– Прекратите, слышите, – с улыбкой попросил Артём, удивлённо чувствуя, что краснеет. – Я не нарочно…

– Хорошо, хорошо, – поспешно согласился Мезерницкий и поискал глазами, кого бы привести в качестве примера: владычка Иоанн не очень подходил. Граков – тоже нет. Василий Петрович… увы.

Пример явился, как заказывали.

Артём сразу вспомнил, кто это и как его зовут – Шлабуковский, артист. Это он лежал с лихорадкой в больнице и объяснил Артёму, что ему который день ставят градусник с чужой температурой. Вернее сказать – с его, Шлабуковского…

Но это был другой человек! Во-первых, он был в чёрных перчатках с белыми стрелками. Во-вторых, с тростью. В-третьих, в ботинках с замшевым верхом и отличных, от портного, брюках. Наконец: в твидовом пиджаке.

– Вы опять вынесли на себе весь театральный реквизит, душа моя, – сказал Мезерницкий.

Шлабуковский равнодушно, со скрытым весельем отмахнулся. Похоже, он тоже узнал Артёма.

– Ну, что, спа́ла температура? – спросил Шлабуковский.

– У нас же общая температура, – ответил Артём. – Судя по вам, спа́ла!

Шлабуковский почти беззвучно захохотал, кажется, очень довольный шуткой. Артём никогда не видел такой смех – неслышный, но заразительный.

– Шлабуковский, прекратите ваш припадок удушья; когда вы наконец научитесь смеяться вслух, – донимал его Мезерницкий, но, похоже, они были настолько дружны, что вправе были не обращать друг на друга внимания.

– У вас там шарлотка подгорает, – сказал Шлабуковский с большим достоинством и поставил трость в угол, положив сверху перчатки.

– Чёрт! – сказал Мезерницкий по поводу шарлотки; владычка Иоанн перекрестился, Мезерницкий выпил залпом свою дрянь, Артём понял, что ему тоже пора, но спросил у Шлабуковского: “А вы?” – тот оглядел стол и ответил: “Чуть позже!” – с таким видом, словно через семь минут должны будут принести его любимое шампанское 1849 года.

Артём выпил. Чувство было такое, словно ему плеснули в рот и заодно в глаза краску, перемешанную с кислотой, – это не глоталось, но жгло и душило.

Некоторое время он пребывал в лёгкой уверенности, что сейчас умрёт.

Открыл рот, попытался выдохнуть: воздух исчез.

Чудом появился Мезерницкий, будто знавший заранее, чем дело закончится, – в руках он нёс сразу четыре кружки ячменного кофе.

– А вот, а вот, – засуетился он около Артём. – А запить. А остыл уже.

Артём скорей сделал глоток: разбавил краску.

Но, удивительно, воздух едва начал проникать, а на душе уже становилось теплее и будто бы чище.

Владычка Иоанн смотрел на него, как на родное дитя, и, едва Артём вздохнул – батюшка и сам задышал.

Он обладал удивительным качеством – ни с кем не разговаривая, поддерживать всякий разговор: настолько полным понимания и вовлечённости был его взгляд.

Мезерницкий опять ушёл и вернулся с блюдом, на котором располагалось что-то пышное и очень ароматное, несмотря на то, что чуть подгоревшее, – видимо, та самая шарлотка.

– Бог ты мой, а я и не поверил, – всплеснул руками Василий Петрович. – Думал, шутка. Как же вы её приготовили, голубчик?

– На Соловках, как мы знаем, возможно всё, – отвечал Мезерницкий, ставя блюдо на стол, который поспешно пришлось освобождать – бутылки и склянки разноцветно зависли на вытянутых руках гостей, по-птичьи подыскивая себе место, – и лишь когда всё спиртное и съестное обрело некоторый покой, честно рассказал: – Купили сушеную дикую грушу, Василий Петрович, – уже полдела. Нашли масло и повидло. Тюлений жир. Наконец, чёрные сухари. И вот вам – угощайтесь. Артём, ещё по одной? Тут все непьющие.

– Под шарлотку я всё-таки рискнул бы, – сказал Василий Петрович.

– Ну так рискнём! – сказал Мезерницкий и налил себе с Артёмом по второй, а Василию Петровичу – прорывную.

– Артём, – сказал Василий Петрович чуть патетично, хотя в глазах его было наглядное лукавство, – мы с вами столько…

– …Ягод съели, – подсказал Артём.

– Да, – согласился Василий Петрович, будто бы даже охмелевший заранее. – И ни разу ещё не выпили. Непорядок!

– Выпьем не раз ещё, – сказал Артём, тоже немного – насколько умел – расчувствовавшийся.

– Думаете? – очень серьёзно спросил Василий Петрович, словно Артём знал нечто, ему неизвестное.

– Думает! – ответил за него Мезерницкий, уставший их ждать со стаканом в руке. – Ergo bibamus! – и сам себе перевёл с латыни: – Следовательно, выпьем!

И выпил.

Артём во второй раз потерял воздух и снова застыл в его ожидании. Василий Петрович на удивление легко перенёс употребление ещё более, казалось бы, злого, в чёрных лохмотьях напитка, и поспешно искал младшему товарищу кружку ячменного кофе, заодно самовольно отломил ему – но не себе! – кусочек ещё не тронутой шарлотки.

Тем временем Мезерницкий заставил всех на минуту задуматься.

– Знаете ли вы, мои образованные друзья, что выражение “ergo bibamus” – “следовательно, выпьем” – позволяет прекратить любой спор и любую фразу превратить в тост?

Артём сначала выпил глоток кофе, а потом уже попытался осознать смысл сказанного. Внутри его песочными волнами осыпалось сознание и подступал тяжёлый хмель.

– Граков, будешь пить? – спросил Мезерницкий как бы в качестве примера, подтверждающего его слова.

– Вы же знаете, я не пью, – сказал Граков чуть напуганно.

– …Я не пью, ergo bibamus! – завершил Мезерницкий и действительно ещё разлил по одной.

– Милый ты мой, дай же ты ребёнку отдышаться, как с цепи сорвался! – не удержался тут владычка Иоанн.

– Да! – осушив третью, воскликнул Мезерницкий. – Именно!…С цепи сорвался, ergo bibamus!

Все захохотали, и владычка тоже тихо засмеялся, прикрывая глаза рукой.

– Так решительно не получится разговаривать, – пожаловался со слезой в лукавом голосе Василий Петрович и, естественно, тут же попался на крючок.

– …Решительно не получится разговаривать, ergo bibamus!

Пришлось пить ещё одну.

Все застыли, как дети в игре, переглядываясь и сдерживая смех; у Артёма внутри неожиданно стало сладко-сладко: и Эйхманис, и красноармеец Петро, и тюк с одеждой, и десятник Сорокин с потными подмышками, и эта сука ушли сначала далеко-далеко, а потом всё та же сука, перевернувшись в мягком и чарующем воздухе, вернулась обратно, и он неожиданно почувствовал её запах, и её дыхание, и её обветренные губы…

Остальные между тем пытались найти хоть какое-то слово, которое не способно было бы привести к немедленному употреблению радужного алкоголя.

Мезерницкий, то ли сурово, то ли смешливо, осматривал гостей, как бы пребывая в засаде, но одновременно нарезая шарлотку. Ногти у него на этот раз, заметил Артём с удовлетворением, были чистые и стриженые.

“Именины же!” – пояснил он себе.

Владычка Иоанн, кажется, готов был прочесть молитву перед принятием совместного ужина, но, видимо, всерьёз опасался немедленно услышать про ergo bibamus.

– Как я вас, – строго, но с иронической, всех расслабившей модуляцией в голосе сказал Мезерницкий. – Говорить, однако, можно о чём угодно! Просто результат любого спора предопределён!

И все разом, будто желая вдосталь наобщаться, пока их не поймали за рукав, заговорили.

* * *

– …Я был в Крыму: ещё дамы, ещё эполеты, но ничего этого уже нет, эта жизнь умерла!.. Есть мёртвые города – где уже никто не живёт и лишь руины. А это был мёртвый город с живыми людьми! – говорил Мезерницкий, который как-то странно пьянел: как будто его обволакивало тёплое, чуть туманное облако – оно глушило любые звуки, и каждое слово давалось ему с некоторым трудом. – Грустно? Грустно! Но отчего же нам не грустить сейчас – всего этого тоже скоро не будет.

– Чего? – не понял Шлабуковский.

– Всего, – и Мезерницкий развёл руками. – Рот, баланов, леопардов, десятников, Эйхманиса… ничего! Вы не понимаете, что мы из одного мифа тут же перебрались в другой? Троя, Карфаген, Спарта… Куликовское поле, Бородино, Бастилия… Крым, Соловки. Понимаете?

– Я не хочу в миф, – сказал Шлабуковский. – Я хочу в кроватку с шишечками. И рисованными амурами в голове. И чтоб я в пижаме… Тем более я не вижу никакой разницы между Крымом и Соловками. По-моему, Крым в момент прорыва туда большевиков и махновцев оторвало от большой суши, какое-то время носило по морям и вот прибило сюда. Публика примерно та же самая, только она забыла уплыть вовремя в Турцию.

– Вы, Шлабуковский, анархист и мещанин в одном лице, – сказал Мезерницкий. – Хотя, с другой стороны, кем ещё нужно быть, чтоб пойти в артисты.

Граков рылся в книжках на полочке.