“…И что же мне теперь, голодным быть?” – встрепенулся Артём, благополучно забыв, что, если б ему полчаса назад сказали бы: кормить тебя не будем вовсе, зато не расстреляем – он был бы согласен, благодарен и безмерно счастлив.
Есть очень хотелось. У него под лежанкой, помнил Артём, были овощи, хоть и много – а хотелось чего-нибудь вроде мяса большим куском.
Не раздумывая, он выдвинул ящик из-под кровати Осипа. Осип был богат: похоже, только что получил посылку. Сушёные вишни и черешни. Варенные в сахаре груши. Макароны в марлевом мешочке. Рис, гречка, горох. Горчица, сало. Орехи… Хлеб.
“Только несколько вишен и горсть черешен…” – рассудительно решил Артём и тут же набил полный рот.
“И сала… – разрешил себе, – один кусочек”.
Благо оно было нарезано и недоедено.
“Наверное, матушка, так и прислала ему – нарезанным – сало, – догадался Артём. – А то сам Осип так и грыз бы его, пока челюсти не вывернул”.
Одним кусочком не обошлось, и тремя бы не обошлось тоже, если б Артём не скомандовал себе: всё, пора, пора, уходи. Всё-таки сушёные вишни и сало – это чудесная штука.
“Как вернусь домой – только этим и буду питаться”, – решил Артём.
…До Йодпрома было два километра сосновым лесом.
Артём знал эту дорогу, да она и нехитрая была – из кремля на север, мимо тишайшего, как Алексей Михайлович, озера по гранитной набережной, через пути узкоколейки, – спустя несколько минут работающих кто где лагерников и конвойных совсем не будет видно, – потому что дальше прямо, прямо, прямо, лес слева, лес справа, очень спокойно, почти беззвучно, только если прислушаться – услышишь ручей, текущий в Святое озеро.
“Не по плису, не по бархату хожу… а хожу-хожу по острому ножу…” – тихо напевал Артём по дороге. Ему казалось, что это очень весёлая песня.
“…Если б я умел размышлять, – думал Артём, – я стал бы как Мезерницкий: я был бы уверен сразу во всём, особенно в самом неприятном, – и эта уверенность не огорчала бы меня…”
“…Какие все люди непонятные, – думал Артём. – Никого понятного нет. Внутри внешнего человека всегда есть внутренний человек. И внутри внутреннего ещё кто-нибудь есть”.
“Вот Шлабуковский – он какой? Афанасьев – какой? Граков – кто там внутри Гракова? Моисей Соломонович – разве он то, что он есть – то, что поёт свои бесчисленные песни? Бурцев? Крапин? Кучерава? Борис Лукьянович? Щелкачов? Захар? Лажечников?.. Хотя нет, он уже умер… Ксива? Жабра? Каждый из них был ребёнком, который залезал маме на колени? Когда они слезли с этих коленей?”
Ему не очень хотелось вспоминать вчерашние слова Василия Петровича, хотя, с другой стороны, он ведь сказал, что Артём здесь становился лучше – как это странно, ведь сам он не замечал за собой ничего такого. Он вообще себя не замечал – он просто был тут и делал всё, чтоб не умереть.
“Но ведь и другие так же делают, – думал Артём. – Или не так же?.. А как делают другие? В чём моё отличие от них? Надо бы спросить у Василия Петровича, а то я не понимаю”.
Артём нарочно не вспоминал Эйхманиса и Галину – потому что это были трудные мысли, они тревожили его, по-разному – но тревожили, а он не хотел тревожиться.
Тем более если Артём на мгновение отпускал своё сознание на волю – он тут же очень внятно чувствовал ладонью грудь Галины, которую он разыскал в её рубашке, оторвав четвёртую пуговицу сверху, и вывалил наружу, и сосок её, ужасно твёрдый, упирался ему ровно посредине ладони… куда было идти с такими мыслями?..
…Если они настигали – надо было бежать от них, как от комарья, чтоб не сожрали. Вот и сейчас Артём немного пробежал – рванувшись с места – и снова почувствовал, какой он лёгкий, молодой, красивый. Убеждение было такое, что если он с размаху влепится плечом в сосновый ствол – то сосна, крякнув, завалится.
Через сто метров сбавил шаг, дыхание почти не сбилось, зато навада эта осталась позади, и ладони снова были пусты – хватайся ими за воздух, следуй дальше.
У дороги лежала поваленная берёзка. Листья её были красные, словно напитались кровью.
…С дороги налево, до деревянной калитки – и там, на пригорке, стояло белое здание, аккуратное, как торт, три окна с торца, четыре с лица, посредине крылечко со ступеньками. Филиппова пустынь – здесь и располагался теперь Йодпром: раньше был в другом месте, видимо, только что переехали.
Возле здания в палисадничке виднелось что-то вроде бревенчатого курятника с маленьким окошком и маленькой дверцей – быть может, келья того самого Филиппа, кто знает. Как бы только он входил в эту дверцу? Разве что кланялся каждый раз до земли.
Поодаль дома стоял высокий крест, и под крестом – колодец.
Артём вполне по-хозяйски прошёл туда выпить воды.
Теперь это будет место его обитания.
Вслух он об этом не думал, но вся душа его молила, чтоб здесь он и остался до конца срока – посреди леса, никем не видимый, никому не нужный, всеми забытый.
“Наверное, она хочет, чтоб я ни с кем не общался и заткнулся, – подумал Артём. – Так я готов рот запечатать и принять обет молчания…”
Вода была холодной и вкусной.
– Ну, что, дедушка Филипп, – сказал Артём вслух, – принимай постояльца! Без креста и без хвоста.
…Осип встретил Артёма удивлённо, даже спросил вроде как в шутку, потому как шутить он не очень умел, прозвучало сурово:
– Вас присматривать, что ли, за нами прислали?
Артём хмыкнул.
Осип и сам, надо ж ты, догадался, что был отчасти бестактен, поэтому тут же перевёл разговор:
– Мы совсем недавно перебрались сюда. Тут неплохо. Пойдёмте, покажу, как живём.
Коллеги Осипа к Артёму никакого интереса не проявили – люд учёный, занятой; Артём и сам не стремился с ними знакомиться.
– Ничего тут не трогайте, – предупредил Осип, кивнув на всевозможные свои приспособления и препараты; чем, естественно, вызвал у Артёма тихое желание всё к завтрашнему дню поломать и перепутать.
В лабораторном помещении было шесть комнат: три под лаборатории, две пустующие – “…будем переделывать в жилые и сюда перебираться окончательно, чтоб не тратить время на хождение туда и сюда”, – сказал Осип; ещё имелась кухня, причём на кухне жили морские свинки, шесть штук.
– Вы их едите? – спросил Артём вполне серьёзно.
– Нет-нет, их выращивают, – ответил Осип. – Здесь не только Йодпром, но и биосад… разводят животных… нам, кстати, сказали, что сторож и будет ими заниматься. Так что, может, познакомить вас с этими созданиями?
– Потом-потом, – отказался Артём. – У меня будет много времени.
На чердаке, заметил Артём, стоял непрестанный грохот и шум.
– А там кто? – спросил Артём. – Обсерваторию строят?
– Нет, – ответил Осип. – Наверху живут крольчата. Двенадцать штук. Пойдёте смотреть?
– Позже, – сказал Артём. – Я хочу посмотреть свою комнату.
Он вдруг почувствовал, что не выспался – и заснёт сейчас невероятным сном, каким не спал уже не сосчитать сколько дней. Всегда ведь кто-то мешал, или кто-то, пусть даже Осип, посапывал рядом, и мог зайти кто-то из надзора в любую минуту, поднять и обидеть, и дневальные орали, и комвзвода погонял дрыном – а тут только кролики на чердаке… и эти ещё, свинки…
– Тут ничего нет, только вот покрывало… быть может, эта фуфайка заменит вам подушку, – показывал Осип, раскрыв дверь, но Артём, даже не дожидаясь окончания его речи, обвалился на пол, отогнал фуфайку в угол, засунул туда голову, хотя пахла она невозможно: и краской, и, кажется, кроличьим помётом, и человечиной – а ну и что. Артём уже спал, убитый.
…Во сне, будто не через одну дверь, а через сорок дверей, он услышал невозможно далёкую и в то же время слышную человеческую речь.
– А здесь что? А это? А тут? – повторял один и тот же голос, густой и неприятный настолько, словно это заговорила простуженная гусеница.
Артём понимал, что это явился какой-то чин из кремля и с ним были красноармейцы, потому что они непрестанно топотали туда и сюда и вот-вот должны были зайти в комнатку сторожа, а сторож спит, и ничем не занят, и это отличный повод немедленно его выгнать взашей, а то и отправить в карцер, но Артём всё равно ничего не смог поделать с собой и недвижно лежал, заваленный всем своим сроком, чёрной землёй, в которой искал клады, обрывками слов и жестов Эйхманиса, жаром Галины и её истекающим, влажным запахом, шёпотным бормотанием Василия Петровича, отвисшей губой Ксивы, культей Филиппка, баланами, крестом владычки Иоанна, варёными грушами из посылки Осипа…
– А тут нет пока ничего, закрыто, – соврал где-то рядом, почти над ухом Осип, и гусеница уползла за ним, и снова стало почти тихо, только кролики что-то разыскивали на чердаке, находили, съедали и снова разыскивали, передвигаясь словно не на лапах, а на квадратных колёсах.
“Или это Эйхманис?! – вдруг кто-то зарычал внутри Артёма. – Вдруг Эйхманис? Зайдёт и спросит: «А это кто? Артё-ё-ём! А чего ты тут делаешь?»”
…Артём загнал голову в самый рукав телогрейки и как умер: никаких сил уже не было бояться.
– Эй, да что же с вами такое, – тормошил его Осип. – Вы будете приступать к своим обязанностям или нет? Пора уже сторожить. Пойдёмте, я согрел вам чаю. И научу, чем кормить свинок.
Артём поднялся, отчего-то совершенно пьяный, с головой, вскипячённой от неожиданного и сильного сна. Путая ноги, пошёл вслед за Осипом.
Даже не спросил – Эйхманис приходил или кто другой. Предпочёл решить, что это было в бреду.
– Свинок буду кормить кроликами, – хрипло сказал Артём, – а кроликов – свинками.
Осип был человек, помнящий о том, что порядочность и порядок – слова однокоренные.
На кухне, где в своих ящиках за нехитрой деревянной загородкой обитали морские свинки, Осип повесил листок, где переписал их имена: Рыжий, Чиганошка, Чернявый, Желтица, Дочка и Мамашка.
“Он что думает, я с ними буду разговаривать?” – с мрачной иронией думал Артём.
Зато Осип действительно показал, где тут чайник – хоть и не согрел его, вопреки обещаниям.