– Нет, ты представь, – не унимался Афанасьев. – Я всё это время был уверен, что такие поганые чайки только на Соловках могут быть. Про́клятое место во всём должно быть проклято. Только тут может водиться эта гадкая птица с её жадным, бабским, хамским характером. Но если они улетают – значит, есть ещё одно такое же место на земле, где они тоже орут с утра до вечера и мучают каких-нибудь несчастных своими воплями. А кто это может быть и где, Тём? В Африке?
Артём серьёзно посмотрел своему товарищу в глаза, словно собираясь ответить, и Афанасьев как-то так раскрылся навстречу, ожидая, что ему прояснят ситуацию. Вместо этого Артём прыснул со смеху. Нет, он всё-таки был очень рад Афанасьеву.
– Хорошо, – согласился Афанасьев, рыжие чертенята раскачивались на качелях в его глазах. – А может, там другая сторона света, где всё оборачивается иначе? И эти чайки там с ангельскими характерами?
– Да-да, – согласился Артём. – Там тоже имеется лагерь, где Кучерава приходит в роту с бидоном тёплого молока и всех поит из рук, из белой чашки.
Тут уже Афанасьев захохотал.
– На самом деле у одной чайки обнаружили кольцо на лапке – Рим там написано, – пояснил Артём, насмеявшись. – Они из Рима.
– Да что ты говоришь? – озадачился Афанасьев и привычно взял себя за рыжий чуб. – Вот те раз…
Почему-то это его удивило; зато и дало новое направление сумасбродной мысли.
– Давай пойдём дальше, – предложил Афанасьев. – Вот Римская империя распадалась, разваливалась на куски и ошмётки, а эти же чайки летели на Соловки – где ещё не было вообще ничего! Ещё не родились русские люди, и Христос к ним не приходил, потому что ни лешему, ни кроту Христос не нужен.
– Ага, – согласился Артём. – И это мы для них – непонятно что за приблуда такая! Было ведь беззвучно, прозрачно, мирно. Зима в Риме с их парадами и гладиаторами, а лето – на соловецкой даче, в тиши – чем не жизнь. Но потом появились два монаха. Потом ещё сто. Натаскали камней, начали стучать, стругать, с утра до вечера служить свой молебен, стен понастроили, крестов понаставили. Дальше – больше: к монахам прикатил целый балаган с винтовками и балалайками, и вообще затеялось невесть что… И кто, спрашивается, кому помешал?
– А может, – вдохновился, словно прикурил от слов Артёма, Афанасьев, – чайки эти пообтёрлись и теперь говорят друг другу: о, смотри, белохвостая – всё как в Древнем Риме опять: те же рожи, та же мерзость, то же скотство и рабство…
Артём глубоко вдохнул через нос и хорошо задавшуюся тему решил пока поприкрыть.
Сильно пахло лисами и неопрятной лисьей жизнью на Лисьем острове.
Остров этот был в двух верстах от главного соловецкого, и располагался на нём лисий питомник.
Управлял им бывший, по двенадцатой роте, взводный Артёма – Крапин.
Они вполне сошлись характерами и жили мирно.
Артём обитал тут уже пятую неделю. Помимо ухода за лисами, делал дурацкую стенгазету, проводил политинформации, числился дворником и поломоем – работы хватало, но жаловаться было не на что.
Афанасьев же появился часа полтора назад – его прислали на место лагерника, которого черно-серебристая лиса Глаша укусила за руку. Рука загноилась, пришлось отправлять напарника в больничку – но уж точно Артём не ожидал увидеть здесь питерского поэта: с чего бы вдруг?
Самого Артёма переправила сюда Галя сразу после случая с Мезерницким, на другой же день.
– Ты тоже ходил на эти ваши Афинские вечера, – не глядя на него и даже, кажется, раздражаясь, сказала Галя. – Сейчас всех потащат в ИСО, будут заговор искать… На Лисий поезжай… Забудется, надеюсь.
Артём такую благодарность испытал тогда, что, будь это хоть сколько-нибудь уместно в её кабинете, уставленном полками с делами, – он встал бы на колени и ноги Гале целовал.
– Ну, рассказывай новости, что там в кремле? – просил Артём Афанасьева; они нарочно ушли на бережок, чтоб переговорить.
Афанасьев наконец отпустил свой чуб – он так и остался стоять клоком, как рыжий куст над обрывом.
– У нас теперь новый начальник лагеря, – с ходу огорошил Афанасьев. – Два дня как явился.
– Откуда? – выдохнул Артём, вытаращив глаза и отбросив ёлочный хвост как совершенно лишний в таком разговоре.
– А я знаю? – ответил Афанасьев. – Из преисподней, как все они. Фамилия Ногтев. Он тут уже заправлял в своё время, ещё до Эйхманиса, но мы с тобой его не застали.
– А Эйхманис где? – спросил Артём, сам думая про Галю: что с ней? Не уехала ли она вместе с Эйхманисом? И что будет теперь с ним самим – с Артёмом. Странно, но своё какое-никакое благополучие он отчего-то связывал с бывшим уже начлагеря и без него оказывался словно бы гол и не защищён.
– Нашёл что спросить, – одной стороной рта криво улыбнулся Афанасьев. – А Эйхманис, думаю, занял то место в преисподней, что стынет после Ногтева… Слушай лучше другое. После выстрела Мезерницкого взяли сразу всех, кто ходил на эти ваши Афинские ночи. У тебя большой фарт, Тёма, что ты сюда уехал – и не знаю даже, что за звезда тебя пригревает. Мезерницкий стрелял из револьвера, который выдали Шлабуковскому на один спектакль – сугубо для театральных нужд, а не для стрельбы в начальника лагеря. То ли Шлабуковский забыл его сдать, то ли ещё что – но в тот вечер он заявился к Мезерницкому с револьвером в кармане. Мы с тобой его, если помнишь, провожали. И я ушёл, а ты отправился туда, в келью.
– Я не дошёл, – быстро сказал Артём.
– Да что ты? – без особого доверия в голосе откликнулся Афанасьев. – Твоё счастье… И там Шлабуковский вроде как забыл револьвер. Или Мезерницкий выкрал его. Или Шлабуковский нарочно передал ему револьвер. За всё это в любом случае полагается расстрел.
– Шлабуковского расстреляли? – тихо спросил Артём, но всё равно воздуха хватило только до середины второго слова.
– Погоди, – оборвал его Афанасьев, дрогнув челюстью, как бы отогнав торопливые вопросы Артёма. – Шлабуковскому для начала выбили часть зубов, в первой же беседе на заявленную тему. Но потом, Тёма, его вызвал Эйхманис – и, представь себе, Шлабуковского выпустили! А ещё через неделю – отправили домой, по условно-досрочному: он половину срока уже отсидел!.. Вот как судьба поворачивается! А?
Артём перевёл взгляд на море и даже сделал такое движение, словно его слегка толкнули в лоб: вроде как попытался поставить мозги на место, потому что вид Афанасьева всё равно ничего не объяснял.
– А за что его выпустили? – спросил Артём и не Афанасьева вовсе, а неведомо кого – грязную пену у берега.
Афанасьев пожал плечами и через некоторое время предположил:
– Может, за то, что он театр тут собрал… Может, Эйхманис поверил Шлабуковскому, что тот ни при чём. Кто ж знает. Но только Ногтев, едва появился, сразу пообещал, что амнистий пока не будет, потому что место, где стреляют в начлагеря, – нездоровое, и он принимается за лечение. А лекарь Ногтев, судя по его поганой морде, знатный… Так что уплыл наш денди Шлабуковский на последнем пароходике!
– А Василий Петрович? – вспомнил Артём; он вовсе не держал зла на Василия Петровича, как, впрочем, и на Афанасьева – хотя про подброшенные святцы по-прежнему помнил; но мало ли как бывает в жизни – на всех не наобижаешься. – А владычка? – ему, конечно же, хотелось ещё и про Галю спросить – не уехала ли она, но как тут спросишь, Галя ж не ходила на Афинские вечера.
– Василия Петровича тоже взяли, посадили в карцер, вот только к приезду Ногтева выпустили… По-моему, сдал твой Василий Петрович. А владычка как мёл полы в больничке, так и метёт. Хотя, возможно, его тоже допрашивали, я не знаю.
– И Гракова? – спросил Артём – тут уже, конечно, безо всякого сердечного интереса, а просто за компанию.
– А Граков стукач, – легко, как нечто самой собой разумеющееся, сказал Афанасьев. – Он и на воле уже был стукачом и возле нашего питерского поэтического ордена вертелся – и все мы об этом знали.
– Отчего ж ты не сказал никому? – Артём и правда не мог понять такого поведения Афанасьева.
– Я? – искренне удивился в ответ Афанасьев. – Зачем? Разве я похож на юродивого, чтоб тыкать пальцем и кричать: смотрите, бес!.. А потом – у вас же были Афинские вечера. А я не из Афин. Я в Питер приехал из ма-а-аленького городка, где ни одного ровного забора не было, и все нужники – деревянные. И учился я только три года – я ж пишу с ошибками.
– Там ничего такого не было, – быстро ответил Артём. – Никаких Афин.
– Было-было, – стоял на своём Афанасьев. – Ты москвич, ты гимназист, ты вырос, глядя на Московский кремль, в театр бегал с пяти лет, у тебя особая природа, ты по праву входил туда, а я дворняга…
– Ерунду какую-то говоришь, и всё, – повторил Артём чуть раздражённо: в его понимании это действительно была несусветная ерунда.
Афанасьев хмыкнул.
– Раз ты такой умный, Тёма, поясни тогда мне мой фарт, – сказал он вкрадчиво. – Четыре… да, четыре дня назад пригоняют мне парашу: наши с тобой венички, всю партию, вернули назад в монастырь. С требованием разобраться и наказать. Помнишь, мы с тобой заготовили вкусных веничков с колючей проволочкой? Веничек чекистский, веничек соловецкий, окровавленный веник зари?
Артёму бросило жар в голову: час от часу не легче! Что ж они за дураки были, как такая блажь вообще могла в голову взбрести! Ещё не оброс толком с тех пор, как побрили, а уже готов поседеть с такими новостями.
– Ну, думаю, – рассказывал Афанасьев, – амба. Прощайте, театральные подмостки, я пошёл на Секирку!.. Проходит ночь, и узнаю́, что за эти венички взяли в двенадцатой роте Авдея Сивцева и ещё одного, Захара, из-под Липецка… Помнишь такого?
– Да помню, помню, – ответил Артём, в том смысле, что: продолжай, не тяни.
– Может, они тоже имели наряд по веникам, я не знаю, – сказал Афанасьев. – Хотя вряд ли им пришло бы в голову, как и нам, вязать их колючкой… Не похоже на Сивцева нисколько. Но сидят теперь в карцере за наши забавы именно они.
– Бля, я убью её! – против воли вырвалось у Артёма; он, конечно, всё понял: история эта пошла через Галю, она быстро выяснила, кто виноват в заготовке весёлых веничков, и снова прикрыла Артёма – потому что одного Афанасьева наказывать за такое дело нельзя. Пришлось и поэта тоже с глаз долой упечь – тут как раз вовремя подвернулся покусанный лисами лагерник на их острове, и место освободилось.