– Василия Петровича? – переспросил Артём. – Как же не знать: мы в одной роте с ним были. И спали рядом.
– Мезерницкого Сергея Юрьевича? – Горшков иногда что-то помечал в своих бумагах.
– Мезерницкого? – нарочно переспрашивал Артём, чтоб подумать, хотя едва ли тут можно было что-то особенное надумать. – Видел.
– До заключения в СЛОН с ним встречались?
– С Мезерницким? Нет, конечно. Только в лагере его видел.
– Сколько раз?
– Пару раз.
– При каких обстоятельствах?
– При каких… Сначала живого, потом мёртвого.
Горшков собрал губы куриной гузкой, не столько раздумывая, сколько отдыхая. До шуток Горяинова ему не было никакого дела.
– Бурцева Мстислава Аркадьевича, – спустя немного времени не без удовольствия произнёс Горшков: было ощущение, что он, называя каждую фамилию, строит из кубиков стенку, – …знал?
Артём откашлялся, хотя кашлять не хотел.
– Бурцев тоже был в нашей роте, – сказал он. – Как Василий Петрович.
– Я спрашиваю: знал его лично? – повторил Горшков, вперив в Артёма свои маленькие глаза.
– Знал лично, – сказал Артём, – но близких отношений не поддерживал.
– Встречался ли ты с Бурцевым в келье Мезерницкого на посиделках, которые вы называли… – Горшков поискал в бумагах на столе, – …Афинскими ночами?
– Вечерами, – поправил Артём.
Горшков смотрел на него маленькими глазками, не моргая. Артём помолчал и повторил:
– Афинскими вечерами. Встречался однажды.
– Или дважды? – спросил Горшков. Артём ещё раз откашлялся.
“Интересно, знает ли Галя, где я? Её кабинет как раз над этим. Может быть, закричать нечеловеческим голосом, и она услышит?”
– Вы обсуждали с Бурцевым его службу в Информационно-следственном отделе? – копал своё Горшков.
“Гражданин начальник роет новый заговор, чтоб Ногтев его оценил и назначил своим лучшим товарищем”, – безо всякого усилия догадался Артём. Оставалось непонятным только, что делать ему во всей этой истории. Лисы-то голодные, наверно. На кормушках крышки не закрыты. Крапин злой ходит.
“С другой стороны, – стараясь думать медленно, словно бы ступая по болотным кочкам, рассуждал Артём, – я ни в чём не замешан и ни в чём не виновен. Кроме того, что видел Бурцева у Мезерницкого, ничего за мной нет”.
Артёму помогало то, что Горшкова он наблюдал тогда на острове Малая Муксольма и знал про мелкую суетливость этого чекиста, помнил, как Эйхманис выбил из-под него табурет. Не боялся Артём Горшкова и был, насколько возможно, спокоен; хотя, может быть, и зря.
– Нет, никогда, – сказал наконец Артём. – У нас были дурные отношения. Однажды он избил меня. Из-за него я лежал в лазарете. Мы вообще с ним не разговаривали.
Горшков пошевелил куцыми бровями и, похоже, не поверил ни одному слову, сказанному Артёмом.
– Откуда ты тогда знал, что Граков является секретным сотрудником Информационно-следственного отдела? – спросил Горшков и, крайне довольный, откинулся на спинку стула.
Глазки его имели выражение умилительное и, да, лукавое.
“Сдал меня Василий Петрович”, – сказал себе Артём и даже забыл от тихого, сердечного удивления, что ему надо отвечать.
– Откуда знал про стукача? – вдруг заорал Горшков и резко встал с места.
– Я не знал ничего ни про какого стукача! – громко, словно так было убедительней, ответил Артём.
Горшков, сжимая кулаки, обошёл стол и встал возле Артёма, чуть наклонившись.
“Может, его тоже схватить за ногу, как Галю, – хватило у Артёма сил напоследок повеселить себя. – И тоже угадаю, как в тот раз”.
– Ещё раз подумай и отвечай, шакал.
“…Простыня ещё эта дурацкая…” – мелькнуло в голове у Артёма.
Горшков был в сапогах и этим сапожищем снёс под ним табуретку.
“…Не забыл, как Эйхманис из-под него табуреточки выбивал…” – Артём рухнул на пол и получил носком сапога в шею, хотя метились, наверное, по зубам; другой удар пришёлся в ухо: Артём вскрикнул – больно! по-настоящему больно! – третий удар по руке, которой пытался прикрыть голову, хотя метились в то же ухо.
“…Оглохну же, ни на один вопрос не отвечу, – Артём до противного всё замечательно осознавал, с непрестанной и яростной издёвкой допрашивая себя: —…что делают в таких случаях? Что сделать? Обхватить сапог и поцеловать? Сказать, что это Галя открыла мне стукача? И меня сразу выпустят?.. Я тебе скажу, сука, только попробуй…”
Горшков схватил с пола табуретку и в три щедрых замаха, словно рубил дрова в прекрасное солнечное утро, сломал её о хребет Артёма.
– Хлипкие какие, – выругался он, бросив на пол развалившуюся надвое табуретку. – Сами и делают тут, мастера, мать их, шакалы…
Выпрямившись, Горшков сходил за своим стулом и, вернувшись, поставил его прямо перед лицом Артёма.
Артём наблюдал сапоги Горшкова. Потом заметил лежавшую в дальнему углу комнаты ещё одну поломанную табуретку.
“…Какой перевод… мебелей…” – задыхаясь, думал он. Болело в ухе, в затылке… спина – как медведь на гармони поиграл…
– Вопрос был такой, – сказал Горшков, отдышавшись. – Откуда ты знал, что гражданин журналист соловецкой газеты заключённый Граков тайно сотрудничает с Информационно-следственным отделом?
Артём подтянул длинный конец простынки поближе к голове: вытер кровь на лице… откуда натекла-то уже?
– Я не знал, – тихо, вкрадчиво ответил он, чувствуя запах простыни. – Я предположил.
Посмотрел снизу на Горшкова – удивительное дело: тот по-прежнему был совсем не страшный… отчего ж тогда так болело ухо?..
Открылась дверь. Стул, на котором сидел Горшков, чуть сдвинулся. Артём догадался, что Горшков обернулся к вошедшему в комнату.
Артём скосился и увидел ещё два мужских сапога, только размера на три побольше.
– Он у тебя с простынкой, – сказали новые сапоги. – А что без подушки?
Это был Ткачук – его поднявшийся из самого чрева, живущий меж огромного клубка кишок и жеребячьей селезёнки голос трудно было не узнать.
Ткачук подошёл к лежащему Артёму – тяжесть шагов была такая, что сгибались доски.
Артём подтянул ноги к животу, а руки – с концом простыни, собранной в комок, – к самому лицу.
– Как гусеница шевелится… – сказал Ткачук. – Рассказал чего?
Горшков не ответил: видимо, сделал какую-то мину.
Артём точно знал, что сейчас пришла пора зажмуриться – и зажмурился.
Удар был такой силы, что его перебросило, как мешок с костьми, к самой стене.
Ничего уже Артём не думал и только сжимался в комок, в колобок, в мокрое, прогорклое тили-тили-тесто.
– Давай его усаживать опять, – предложил Горшков, – а то глаз не вижу. По глазам видно всегда – боится или нет.
– А чего ему не бояться, – сказал Ткачук голосом человека, который никого не бил и даже не собирался. – Ещё как боится.
– …Врёт, нет, – поправился Горшков.
– А чего не врать, – сказал Ткачук. – Ещё как врёт… Я видел в коридоре ещё один табурет.
Он открыл дверь, тут же с кем-то, осклабившись, поздоровался.
– Что у вас тут? – спросил женский голос.
Артём убрал простыню с лица и увидел Галю. Она стояла у порога комнаты и выглядывала из-за Ткачука, чуть привстав на цыпочки и всё равно не доставая ему даже до плеча.
– А вот, – сказал Ткачук равнодушно и, повернувшись боком, указал на Артёма.
Артём, двигая ногами, приподнялся на локте, потом сел спиной к стене.
Смотрел Гале в глаза – без просьбы, без отчаяния, без всего.
– Трудимся, Галина, – неприветливо отозвался Горшков со своего стула, причём глядя не на неё, а на очнувшегося Артёма. – Что у тебя за дело до нас?
Галина замешкалась на мгновение и придумала:
– Вас Ногтев искал.
– Уже нашёл, – сказал Горшков. – Начлагеря знает, что я работаю… Чего ещё? – И он повернулся к Галине.
– Ничего, – сказала она.
Ткачук проводил Галю взглядом, выглянул в другую сторону коридора и доложил:
– А нет табурета. Пусть стоя рассказывает… Вставай, заклеймённый.
Лагерники разговаривали тихо, как украденные дети в чужом доме.
Артём в исподнем сидел на своём месте и слушал нескончаемый ветер.
В нише под дверью, еле живая, чадила лампа.
Вдоль стен холодной церкви в два яруса стояли голые нары.
Артём сразу, по привычке, занял место наверху.
Он даже не успел подумать, что, если в церкви затопят печь – наверху воздух будет теплее, а просто выбрал себе место и, в отличие от других, пригнанных вместе с ним в штрафной изолятор, не топтался у входа, страдая от нерешительности, а сразу определил, где ему жить. Потому что собирался жить.
Василий Петрович был в той же колонне. Рубаха его на груди и на спине была сильно разорвана. Ещё когда он раздевался на улице, Артём заметил в рваных прогалах несхожие и многочисленные синяки – будто Василия Петровича осыпали всякими ягодами и передавили их: пятна подсохли и теперь сухо светили разными цветами.
Без привычной кепки, обросший жалкой щетиной, он выглядел совсем стариком. Близоруко осмотревшись, Василий Петрович увидел забирающегося наверх Артёма и поспешил занять место внизу.
Состояние его было не совсем нормальное.
“…Может, он сошёл с ума и думает, что мы в двенадцатой роте?” – безо всякого чувства спросил себя Артём, поглядывая сверху на плешивую и тоже словно похудевшую голову Василия Петровича.
Иногда голова мелко тряслась.
– …А когда холода? – спрашивал кто-то шепотком неподалёку, – как тут выжить?
– Доживи до зимы, – хрипло и тихо – но все услышали – сказал кто-то из тех, кто уже был в церкви к приходу новых штрафников – его место было видно с нар Артёма.
Несколько человек подошли к тем нарам внизу – на прозвучавший голос. Кто-то спросил:
– А как здесь? Что?
Но одетый в двое или трое подштанников и немыслимое, но тоже в несколько слоёв тряпьё человек больше ничего не говорил, словно берёг каждое своё слово, зная, что до смерти их осталось наперечёт.
“…исподнее-то он с мёртвых снимал”, – понял Артём.