Я полагала, что Алексей Кириллович засмеется, попробует отшутиться, но он неожиданно покраснел, как юноша, так, что, казалось, седые его волосы мгновенно стали розовыми.
— Ну, не все, — пробормотал. — Уж ты скажешь!
— Нет, правда, — не отставала Ляля. — Что тебя ни спросишь, ты все знаешь.
— Ну, например, про жесткошерстных фокстерьеров я в книге прочитал, у нас книга по кинологии печаталась.
— Что за книга?
— Перевод с английского.
В тот вечер я сидела у них, мы все трое смотрели детективный фильм по телевизору.
В дверях раздался звонок.
— Начинается! — сказала Ляля, вскакивая, чтобы открыть дверь. — Наверно, еще один какой-нибудь малахольный любитель фокстерьеров.
На пороге стояла женщина, довольно полная, сравнительно молодая. Темно-вишневого цвета пальто, казалось, было ей тесно, на голове белая меховая шапка-ушанка.
В раскрытом меховом воротнике виднелся клетчатый шарфик, над ним цвело слегка оплывшее с мороза лицо, полный розовый подбородок, походивший, как подумалось мне, на молодую картошку, яркие губы, темные, слегка подчерненные ресницы.
— Вам кого? — спросила Ляля. Должно быть, подумала про себя: «Опять не туда зашли…»
Но нет, женщина пришла туда, куда следовало.
Она спросила:
— Ляля, ты меня узнаешь?
— Сейчас попробую…
Ляля вглядывалась в нее, пытаясь узнать, кто стоит перед нею. Поначалу лицо Ляли казалось растерянным, потом стало немного проясняться, словно на нем попеременно отражались свет и тени.
Тихо всплеснула ладонями.
— Да, ну конечно же, — сказала женщина и обняла Лялю. — Я знала, что ты меня узнаешь, не можешь не узнать…
Она походила на свою фотографию, ту самую, что висела на стене в Лялиной комнате, только там, на фотографии, она выглядела моложе, а сейчас, когда она сняла шубу, шапку, размотала шарф, стали видны морщинки возле рта, мешки под глазами, дряблая кожа, все те неизбежные приметы старения, от которых никуда не денешься, не спасешься.
Я заметила: Ляля похожа на мать — такие же точно глаза, как у матери, светлые, широко распахнутые, и лоб такой же, чуть выпуклый, невысокий, туго обтянутый кожей, и манера смотреть у обеих одинаковая, немного вбок, словно так вот, сбоку, легче все разглядеть.
Мать подошла к Алексею Кирилловичу, картинно, как мне показалось, воскликнула:
— Дядя, милый, вас ли я вижу?
И столь же картинно прижалась щекой к его щеке. Потом вынула из сумочки, голубой, под кожу, с огромными металлическими кольцами и металлическим же блестящим замком, носовой платок, обмахнула им глаза.
Наверно, это должно было означать, что она не на шутку растрогана встречей с дядей. И, разумеется, с дочкой.
Меня сразу же поразила ненатуральность, деланность улыбки, жестов, движений, даже ее вещи — пальто, шарф, все та же сумочка, сверкающая металлом, даже носовой платок, красный в синий горошек, испускающий резкий запах каких-то крепких духов, — все это тоже казалось деланным, показным, как и ее голос, улыбка, манеры.
Может быть, я еще и потому так недоброжелательно, пристрастно отнеслась к ней, что внезапно неясное, еще самой мне непонятное предчувствие вдруг охватило меня, предчувствие, что эта чужая и схожая и несхожая с Лялей женщина в конце концов уведет Лялю за собой.
Я глянула на Алексея Кирилловича.
Он молчал, хмуря брови, уставясь на стакан со стынущим чаем.
Зато Ляля не сводила глаз с матери. А та не умолкала ни на миг, в то же время постоянно охорашивалась: то поправляла волосы, то сдувала с рукава платья невидимую пушинку. Она приподнимала тонкие, хорошо выщипанные брови и снова спрашивала Лялю:
— Как же ты меня сразу не узнала, девочка?
Ляля виновато вздохнула.
— Или я так постарела и подурнела, что меня узнать невозможно?
— Что ты, мама! — с горячностью возразила Ляля. — Ты прекрасна!
Она выпалила эти слова мгновенно, что называется, на одном дыхании, и не только сама мать, но и мы с Алексеем Кирилловичем поняли: как Ляля говорит, так и думает.
Мать улыбнулась, светлые глаза ее просияли.
— Спасибо, детка. Если бы ты знала, как я по тебе соскучилась!
— Оно и видно, — не выдержал Алексей Кириллович. — Десять лет слыхом о тебе не слыхали, наконец через десять лет появилась, соизволила…
Она повернула к нему голову. У нее был точеный, правильный профиль, линия лба плавно переходила в линию носа, прямого, со вздрагивающими ноздрями, верхняя губа чуть-чуть нависала над нижней, и эта крохотная неправильность нисколько не портила ее, а, напротив, делала лицо еще привлекательней.
Ей хотелось казаться очень искренней, но, главное, ей хотелось нравиться всем нам: не только Ляле, но и дяде и даже мне.
Часто взмахивая ладонью с растопыренными пальцами — под светом лампы блестели ярко-малиновые, похожие на конфеты ногти, — она утверждала:
— Дядя, милый, прошу вас, не говорите так, вы же многого не знаете…
— Как же, не знаю, — пробормотал он.
— Да, не знаете. — Она повысила голос. — Я тосковала по Лялечке все годы, я себе места не находила. Но что я могла поделать против любви? Я была бессильна.
— Хочешь чаю, Верочка? — спросил Алексей Кириллович.
— Чаю? — Она рассеянно оглядела стол. — Ах да, чаю. Нет, дядя, не хочу. Прошу вас, выслушайте меня, и ты, Лялечка, тоже слушай.
Я встала из-за стола. В конце концов, чужим людям вовсе не обязательно присутствовать при встрече родственников. Но Алексей Кириллович властно приказал мне:
— Куда вы? Сидите…
И Ляля схватила меня за руку:
— Тетя Ася, я вас никуда не пущу.
Лялина мать улыбнулась.
— В самом деле, побудьте с нами, пожалуйста.
Подвижное лицо ее то и дело меняло выражение: то становилось грустным, то вновь оживлялось.
— Любовь обрушилась на меня, как лавина в швейцарских Альпах.
— Ты была в швейцарских Альпах, мама? — спросила Ляля.
— Нет, я читала. Но дело не в Альпах, деточка, ты уже взрослая, пойми меня, прошу, я — всего лишь женщина, и я любила. Я полюбила с первого взгляда.
Алексей Кириллович кашлянул в ладонь. Она перевела взгляд на него:
— Дядя, вы верите в любовь с первого взгляда?
— Не знаю, — сухо ответил Алексей Кириллович. — Вообще всяко бывает.
Быстро поглядел на Лялю. Ляля в упор смотрела на мать, ловя каждое ее слово, каждый жест.
А мать между тем все говорила и говорила.
— В первый же месяц совместной жизни я поняла, что это трезвый ум и железная воля… Да, — повторила она, — трезвый ум, но, увы, такой сухой, такой практический.
— Практичный, — поправил Алексей Кириллович. — Или уж вернее всего сказать — прагматичный…
Она не обиделась, кивнула головой:
— Пусть будет прагматичный, смысл один. Он был начисто лишен эмоций, а я всегда была эмоциональной, вы же знаете, дядя, я вся в эмоциях. Конечно, у меня много недостатков, меня в большом количестве трудно переносить. Помню, вы всегда говорили, что терпите меня только в самых маленьких дозах.
— Гомеопатических, — вставил Алексей Кириллович.
Она засмеялась, как мне показалось, притворно.
— Конечно, и постоянная взрывность, эмоциональность и накал, который во мне, утомляют, я же все понимаю сама.
Она говорила о себе, будто о ком-то чужом, постороннем, все более впадая в радостный азарт откровенности, как бы любуясь своими излияниями со стороны, постепенно распаляясь, но в то же время не переставая наблюдать за собой и за теми, кто слушал ее.
Я посмотрела на Лялю, она сидела вполоборота ко мне. Ее большие чистые, серьезные глаза не отрывались от лица матери, полуоткрытые губы, казалось, ловили каждое слово.
Алексей Кириллович чиркнул спичку, закурил сигарету. Уже год, как он бросил курить и не раз хвастал передо мной, что на столе постоянно лежат в коробке сигареты, а ему ни капельки не хочется курить. И вдруг он вынул из деревянной коробки сигарету и опять задымил.
Я ожидала, что Ляля взволнуется, начнет выговаривать деду за то, что не держит слова, ведь она так долго уговаривала его бросить курить, и он наконец бросил и не курил почти год, но Ляля никого и ничего не видела, кроме матери.
Одна лишь Редька откровенно демонстрировала свою неприязнь к гостье: сидя под столом, она не переставая ворчала. Иногда ворчание становилось громче, настойчивей, тогда Лялина мать обрывала разговор.
— Уберите ее! — кричала она. — Я боюсь!
Ляля начинала выговаривать Редьке:
— И тебе не совестно? А ну, немедленно замолчи, сию же минуту!
Редька умолкала ненадолго и снова принималась ворчать.
На следующий день, когда Ляля ушла в школу, я встретила возле булочной Алексея Кирилловича: он гулял с Редькой.
— Как вам моя племянница? — спросил он меня.
Я медлила, не зная, что ответить. Он сам пришел мне на помощь:
— Экспансивная особа, не правда ли?
— Пожалуй. Где она сейчас?
— У какой-то приятельницы, за городом, что ли…
— Она, кажется, актриса?
— Вроде бы… Была на выходных ролях в областном московском театре, а там устроилась тоже в театр, только знаете, кем? — Он усмехнулся. — В так называемый вспомогательный состав. Это значит, она должна лаять за сценой, верещать сверчком, водить по стеклу пальцем, свистеть коростелем, еще там чего-то…
— Вы откуда это все знаете?
— Да так, случайно. Был как-то там в командировке, зашел в тамошний театр, узнал.
— А Ляле не сказали?
— Нет. К чему говорить девочке, что ее артистка-мать квакает лягушкой за сценой?
— Да, зачем ее разочаровывать.
— Вот именно. Она всегда любила мать, хотя и не помнила ее ни капельки, ведь мать бросила ее, когда Ляле и трех лет не было. Бывало, Ляля начнет меня расспрашивать про мать, приходилось, ничего не поделаешь, турусы на колесах разводить.
— А зачем? — вырвалось у меня.
— Как, — зачем? — удивился он. — Я не мог иначе. Ляля до того любила мать, гордилась, что мать у нее актриса.