Кот говорил:
— Твоя мама какая-то особенная. Совсем не похожа на мою маму.
И в самом деле, Галина Сергеевна была полной противоположностью маме. Это была отменная хозяйка. Какие пекла пироги и ватрушки! Какие варила борщи, наваристые, с золотистыми пятачками прозрачного жира! Что за вареньем из грецких орехов с клюквой угощала осенью, с тихой радостью глядя на меня и Кота, уплетавших полные блюдечки!
Она была немногословная, мягкая, никогда никого не осуждала, ни во что не вмешивалась, ни с кем не ссорилась, а если на кухне возникала какая-либо свара, мгновенно уходила к себе. Свары обычно начинала Лиза. С Лизой я познакомилась на второй день. Как Кот и предсказывал, я услышала ее раньше, чем увидела. Рано утром она стала у нашей двери и начала кричать во весь голос:
— Это еще что такое? Почему пол не вымыт в коридоре? Если новые жильцы переезжают, обязаны пол вымыть!
И так далее, в том же духе.
Мама выглянула из-за двери, вежливо сказала:
— Сегодня вечером вымою.
Однако Лиза не успокоилась, продолжала кричать, что до вечера ждать долго и порядочные люди должны мыть утром, так уж полагается во всех квартирах.
Лиза отличалась необыкновенной вздорностью и неуступчивостью. Стоило кому-нибудь ненароком хотя бы на сантиметр сдвинуть ее кастрюлю с конфорки, как она принималась орать до тех пор, пока кастрюлю не ставили обратно точно на то же самое место.
Впрочем, поорав вволю, Лиза тут же успокаивалась и как ни в чем не бывало заводила разговор о нарядах или об очередном ухажере, пришедшем к Гале Барташевич.
Лиза работала на заводе «Прожектор». Муж Лизы был машинист. Кот рассказывал, что он был мягкий, покладистый. Лиза вертела им, как ей угодно, но жили они благодаря его характеру дружно. В позапрошлом году случилось несчастье: поезд, который вел Лизин муж, потерпел крушение, и машинист погиб.
Удивительная вещь! При жизни мужа Лиза подолгу пилила его, часто придиралась по пустякам, но, когда его не стало, она вдруг поняла, какого потеряла человека. Лиза стала часто плакать и любила подробно рассказывать о том, как хорошо, ладно жили они с мужем, никто никому и слова поперек не сказал…
Порой к нам в квартиру приходила Галя Барташевич позвонить, у них в квартире не было телефона.
Я любила слушать, как она говорит по телефону. Трубку она держала любовно, словно руку близкого человека, и говорила тихо, многозначительно. Даже простое слово «хорошо» произносила так, будто давала клятву.
А еще больше я любила смотреть на ее лицо с янтарными глазами и кожей, похожей на чуть зарумянившийся абрикос, на пышные русые волосы, из которых Галя мастерила разнообразные прически: то распустит по плечам, то короной обернет вокруг головы или поднимет кверху так, что шея с пушистыми завитками остается открытой.
Галя работала в нашем домоуправлении счетоводом. Лиза уверяла, что из-за Гали в конторе домоуправления день-деньской толкутся мужики, словно медом приклеенные, и каждый наскоро придумывает причину, зачем пришел: кран надо исправить, или со слесарем поговорить, или требуется починить крышу, или еще что-нибудь в том же роде. Весь наш дом знал, что поклонников у Гали хоть отбавляй. Но к тому времени, когда мы переехали, Галя уже остепенилась, и у нее два раза в неделю бывал только один, на вид очень солидный мужчина.
Вездесущая Лиза, разумеется, узнала о нем все как есть.
Он был женатый, семейный, само собой, тщательно скрывал от жены посещения Гали, а вот ежели бы жена узнала, она бы этой самой Гале показала, где раки зимуют…
Все это Лиза рассказывала с увлеченностью человека, любящего влезать в чужие дела, и однажды наша тихая Галина Сергеевна, не выдержав потока Лизиных слов, остановила ее:
— Будет тебе, Лиза, не все ли равно, кто он такой?
Лиза взвилась. Раздув широкие ноздри правдолюбца, она обернулась к Галине Сергеевне:
— Вы что, никак, попрекать меня вздумали?
И пошла-поехала. Остановить ее было невозможно. Галина Сергеевна уже успела скрыться в своей комнате, а Лиза все еще продолжала с надрывом перечислять собственные достоинства — любовь к справедливости, стремление всегда говорить одну только правду в глаза, и еще она кричала, что не потерпит никаких замечаний в свой адрес, будет жить только так, как сама разумеет, и ни один человек на всем свете ей не указ.
А мы с Котом подсмеивались втихаря над Лизой. Кот говорил:
— Она несдержанная, крикливая, но зато добрая.
Он любил во всех людях искать хорошее. Если даже и не находил, старался придумать и порой увешивал кого-то недостойного всевозможными превосходными качествами и никогда не испытывал разочарования, даже тогда, когда видел свою оплошность.
Делился только со мной:
— Лучше забыть плохое, а помнить только хорошее.
— Ты можешь забыть плохое? — спрашивала я.
— Могу, — отвечал он.
И я верила ему.
Ночью я проснулась от холода. Кругом была черная-пречерная ночь. Я встала, сняла маскировочную штору с одного окна, и сразу же в комнату ринулась луна всей своей пронзительно-ледяной, негреющей округлостью, сверкнул стакан на столе, зеркало в ответ тускло блеснуло, и по давно не метенному полу пролегла узкая светлая полоса.
Мне вспомнился мой сон. Во сне я видела того, благодаря кому осталась жить. Снова приблизилось ко мне его лицо, простое, с широко расставленными глазами и курносым носом. Отчетливо были видны короткие рыжеватые ресницы, родинка на подбородке, щеки с отросшей щетиной. Обычное, ничем не примечательное, даже некрасивое лицо.
И опять донесся до меня зловещий квакающий звук летящей откуда-то издалека мины. Она словно бы пела по-своему, эта небольшая, несущая смерть штучка, и я почему-то заслушалась, не понимая, откуда же взялся этот странный звук.
— Ложись! — крикнул он.
Я обернулась к нему, все еще ничего не соображая, и тогда он с размаху упал на меня и закрыл собой. Сразу стало очень душно, нечем дышать и так жарко, словно я попала в пылающую печь, и я попыталась было высвободиться, но он не пускал меня, и вдруг руки его бессильно отпали, и я ощутила на лице что-то горячее, липкое. Это была его кровь.
Я вскочила с земли. Он лежал, глядя на небо спокойным, но уже не видящим никого взглядом. И рот был открыт. Казалось, он хотел сказать что-то, да не успел, или смерть настигла его в тот самый миг, когда он произнес какое-то слово, а какое именно, я уже никогда не могла узнать.
По лицу его медленно, вяло бродила невесть откуда залетевшая муха.
Почему в такие моменты вдруг запомнишь такую, казалось бы, ерунду?
Ну к чему мне эта муха? А я до сих пор все еще вижу, как лениво, словно бы нехотя, пробирается она от его глаз ко рту, а он ничего не чувствует.
Вот как получилось: бросился на меня, закрыл своим телом и принял на себя мину, летевшую прямо ко мне. И мина убила его. А я осталась жить.
Звали его Сергей Кукушкин, и за все то время, что я знала его, мне пришлось говорить с ним, может быть, всего-навсего раза три-четыре. И он ни о чем не подумал, не рассуждал, не побежал прятаться, а кинулся ко мне спасать.
Я все еще никак не могла привыкнуть к той почти неощутимой порой легкости, с которой на фронте совершался переход от жизни в небытие. Бывало, я тащу раненого в медсанбат, и он по дороге умирает на моих руках. Только что, секунду назад он смотрел, думал, говорил — и вдруг нет его, конец, все…
Я часто думала: «Со мной такого не может быть! Как же я могу погибнуть?»
А смерть прошла рядом. И все-таки миновала, потому что Сергей Кукушкин заслонил меня собою.
Я встала с земли и вдруг осознала: он заново подарил мне жизнь. С каким-то особым чувством, словно раньше никогда не видела, я смотрела на пригорок, поросший зеленой, свежей травой, на взрыхленную снарядами землю…
Светило солнце, и трава, наверно, росла, потому что еще было лето и она не могла не расти, облака плыли над головой, теплый ветер шевелил мои волосы…
Я подошла к Сергею Кукушкину. Глаза его по-прежнему глядели в небо, и руки были еще теплые, возле ключицы темнело неровное, все более расплывавшееся пятно.
Не помню, что я кричала тогда. Кажется, только одно и то же:
— Сюда! Спасите его! Скорее!
Должно быть, санитары услышали меня, потому что его унесли, и я шла за ним и шаталась так, словно это я несла Сергея Кукушкина, ощущая нарастающую тяжесть его тела. И я падала и снова вставала и шла за ним, боясь потерять его, и опять падала, и опять поднималась…
Спустя какое-то время я узнала его адрес.
Он жил в Лосинке под Москвой. Был ему двадцать один год, на полтора года больше, чем мне, и работал он монтером. И дома остались мать с младшей сестренкой.
Кто знает, может быть, когда-то в той невозможно далекой, недосягаемой жизни, когда не было войны, мы встречались с ним где-то на улице и проходили равнодушно мимо, не зная, что когда-нибудь настанет такой день, который свяжет нас воедино…
В следующем году, в августе, меня ранило под Курском. Я вынесла одного раненого, донесла до медсанбата, отправилась обратно, за следующим.
Вдруг что-то обожгло, как бы ужалило в руку. Поначалу я подумала, это ничего, просто показалось, и хотела идти дальше, но через минуту потеряла сознание от боли.
Потом были госпитали, сперва полевые, а после уже в тылу, в тихом городе Спасске под Рязанью. И ночи без сна, и дни, тянувшиеся томительно долго, и сырой запах постепенно твердевшего гипса на моей руке, который спустя какое-то время ломали, и опять принимались резать руку, и снова накладывали гипс, и лица врачей — старых, молодых, усталых, нарочито бодрых, склонялись надо мной, и я слышала, как они командуют сестрам, чтобы подали йод, щипцы, зажимы…
И кто-то привычно говорил:
«Еще немного, потерпи…»
А кто-то жалел непритворно:
«Такая молоденькая…»
Потом рана стала подживать, и рука снова обрела подвижность, и я училась шевелить пальцами заново, как будто раньше никогда не умела этого делать.