Облачно, с прояснениями — страница 8 из 32

Я попала обратно в свою часть.

О неожиданное счастье! Командир дал мне отпуск на целых три дня.

Я решила непременно побывать у матери Сергея Кукушкина, увидеть ее, рассказать, как погиб сын.

Я не могла не встретиться с ней. Я считала — мать должна знать все, как было.

И все-таки было боязно. Хотя я и решила поехать к ней, а все равно было боязно, потому что я не представляла себе, как же это все произойдет. Как я начну говорить?

Я вскочила с постели, несмотря на холод, стала шагать по комнате, разговаривая сама с собой.

— Мне не холодно, — говорила я. — Мне совсем, совсем не холодно, ни капельки!

Этому когда-то научил меня Кот:

«Коли тебе плохо, старайся уговорить себя, что все хорошо».

Я спрашивала:

«А если у меня болит что-то?»

Он отвечал:

«Говори себе: у меня ничего не болит, и увидишь, болеть не будет».

Не знаю, может быть, он и умел уговаривать себя, а мне это никак не удавалось. Если болел зуб, то, скажи я себе даже сто тысяч раз: «Зуб не болит», — он все одно продолжал болеть.

Я забыла о холоде, потому что боялась встречи с матерью Кукушкина, и думала о том, как это будет. Какие найти слова?

Ведь для нее он не солдат, погибший геройской смертью, а сын, ее мальчик, которого она кормила грудью и который, наверно, был для нее самым красивым, самым умным.

Луна между тем зашла за облако, в комнате опять стало темно, и я поняла, рассвет недалек. Перед рассветом всегда наступает самая большая темень, словно ночь напоследок решает побороться еще раз, заранее зная, что не сможет не уступить дню.

* * *

Утром мы с Иваном Владимировичем снова уселись за стол на кухне пить чай. А потом он дал мне прочитать письма Кота с фронта.

Письма были короткие, на мой взгляд, излишне бодрые:

«У меня все хорошо. Я живой, здоровый, даже потолстел, а это мне совсем не нравится, потому что толстеть — значит стареть…»

Конечно, я понимала, он пишет так только для родителей, чтобы они не тревожились о нем, и все же меня как-то резанул ненатуральный лихой тон его писем. Впрочем, подумала я, он был такой всегда: не хотел, чтобы о нем беспокоились, никогда не жаловался, не ныл, а переносил все, что бы с ним ни случалось, молча, про себя.

Я была влюбчивой и впервые влюбилась в пятом классе в Диму Коркина, моего одноклассника. Но Дима, не подозревая о том, что я влюблена в него, как-то залепил мне снежком в ухо, и я до того разозлилась на него, что вся моя любовь разом кончилась.

В шестом классе мне понравился наш учитель физкультуры, щекастый красавец гигантского роста, щеголявший литыми мускулами.

Моя подруга Лиля Россиянова говорила о нем с придыханием:

«Не мужчина, а сплошной подарок…»

Однако «подарок» не обращал на меня никакого внимания и только однажды спросил во время тренировки по прыжкам:

«И чего ты такой хиляк? Каши, наверно, мало ела?»

Все засмеялись, громче всех смеялась Лиля, а я с того дня перестала дружить с ней и постаралась забыть о том, что была влюблена в «подарка».

Но та же Лиля, как-то случайно увидев Кота, спросила:

«Как же это ты до сих пор не влюбилась в него?»

«Не знаю, — ответила я. — Просто не думала об этом».

«Я бы влюбилась сразу, — сказала Лиля. — В него нельзя не влюбиться».

Кот казался мне старшим братом. С ним было надежно, он был добрый, сильный, никогда не обижал меня, а если подсмеивался, то не обидно, и я первая смеялась вместе с ним.

Но слова Лили не прошли бесследно. Я стала смотреть на Кота уже другими глазами. И, учась в девятом классе, поняла: Кот самая что ни на есть настоящая любовь.

Само собой, я не решилась признаться ему, а он ничего не знал о том, что люблю его. Он поступил учиться в геологоразведочный, и ему стали часто звонить девушки, и я сама не раз подзывала его к телефону и слушала, как он назначал свидания то одной, то другой, а потом, побрившись, надев свежую рубашку, уходил гулять и по дороге дергал меня за косичку.

В такие дни он возвращался поздно. И я всегда просыпалась, когда он поворачивал ключ в замке. И представляла себе, как он гулял с очередной девицей, что́ говорил ей, как смотрел на нее своими светлыми смеющимися глазами.

За год до войны у Кота появилась уже одна, постоянная девушка, вытеснившая всех остальных.

Звали ее Оксана, она была высокая, под стать ему, бледная, неприветливая, с надменным лицом, которое казалось всегда немного заспанным.

Я поражалась: чем она могла понравиться ему?

Конечно, я ужасно ревновала его, а он и не подозревал, что я ревную, он был со мной таким, каким был всегда, и однажды я, осмелев, спросила его:

«Ты что, неужели любишь Оксану?»

Ямочка вспыхнула на его щеке, он засмеялся, не больно щелкнул меня по носу:

«Какие у нас малыши любопытные, сил нет…»

И пошел бриться в ванную, и я слышала, как он напевал:

В самом деле, в самом деле

Все газели всё поели…

Ему было весело, а мне хотелось плакать.

И теперь я спросила Ивана Владимировича:

— Где Оксана?

— В Ташкенте, эвакуировалась вместе с матерью.

Я постаралась придать моему голосу самый безразличный тон:

— Они поженятся с Котом, когда он вернется?

Он ответил серьезно:

— Сперва надо, чтобы Кот вернулся.

Закурил свою трубку, а я начала мыть посуду.

Я тщательно перемывала чашки и блюдца. Нехитрая эта работа, как бы возвращая обратно в довоенную жизнь, преисполняла меня давно не испытанным чувством покоя и мира.

В дверь постучали. Я побежала открывать. Вошла Галя Барташевич.

— Можно позвонить? — спросила и вдруг, оборвав себя на полуслове, остановилась. — Валя, неужто ты?

Как же она изменилась за эти неполные два года!

Нежные щеки впали, кожа казалась увядшей, возле глаз прорезались морщинки. Прекрасные волосы ее поредели, утратили свой блеск; теперь она их гладко зачесывала назад, скрепляя на затылке гребенкой.

Она поймала мой удивленный взгляд, тревожно спросила:

— Что, я подурнела, постарела? Скажи правду!

— Да нет, нисколько, — пробормотала я.

— Врешь, — сказала она с горечью, — я и сама знаю, что постарела. — Янтарные глаза ее казались печальными. — А ты как-то сразу возмужала.

— Значит, тоже постарела.

Она продолжала, не слушая меня:

— Только тогда, когда видишь детей, которые вдруг выросли, понимаешь, что старость все ближе и ближе.

Я ничего не ответила ей, словно чувствовала себя виноватой в том, что возмужала.

— Выходит, отвоевалась? — спросила меня Галя.

— Нет, я приехала на три дня.

— Завтра уже отбывает, — пояснил Иван Владимирович.

Она обернулась к нему:

— Можно позвонить?

— Сделайте одолжение, — сухо ответил он.

Телефонный аппарат висел в коридоре. Каждое слово Гали доносилось ко мне на кухню.

— Да, — говорила она, — это я. Узнал? Правда? Да, милый, очень. Я жду… Но почему? Прошу тебя! Неужели не сможешь? А мне так хочется! Ну попытайся, умоляю! Я буду очень, очень ждать…

Иван Владимирович брезгливо скривил губы:

— Уговаривает. — Он встал со стула. — «Ладно. Я пошел к себе, а то как начнет сейчас хвастаться своими достижениями на мужском фронте…

Галя снова вышла на кухню. С едва скрываемой жадностью посмотрела на снедь, расставленную на столе.

— Хотите чаю, настоящего, со сгущенкой? — спросила я.

— Хочу.

Я подогрела чайник, налила ей чай, подвинула молоко, сало, сухари.

— Ой, — сказала Галя, вздыхая, — сало! Я уже позабыла, как оно выглядит.

— Возьмите, отрежьте себе сколько хотите.

— А ты уже совсем большая, Валя, и говоришь, как взрослая.

— Мне двадцать лет, не так уж мало.

— Двадцать лет, — повторила Галя. — А мне сорок, только я всем говорю — тридцать четыре.

— Сорок тоже немного, — неискренне сказала я.

— Ровно в два раза больше, чем двадцать.

Вынула из кармана смятую пачку папирос, нагнулась над газовой горелкой, прикурила.

— Ты не куришь?

— Нет.

— А я вот приучилась.

Она стряхнула пепел прямо на пол. Я подумала: хорошо, что Иван Владимирович, великий аккуратист, не видит этого.

— Двадцать лет — самый цвет молодости. Наверно, уже влюбилась в кого-нибудь?

— Даже и не думала, — сказала я.

— Почему?

— Потому что война, — ответила я чуть резче, чем мне бы хотелось.

Она погасила папиросу, бросила окурок в ведро возле раковины.

— А я, старая дура, все никак не могу остановиться.

Видно, она ждала, что я начну расспрашивать ее, а я молчала. Мне вдруг вспомнились слова Кота, утверждавшего, что люди часто под влиянием минуты любят откровенничать, раскрывать душу перед кем угодно, а после обычно жалеют о своей откровенности и даже начинают порой ненавидеть того, кому открылись.

Но Гале хотелось говорить о себе. Она всегда любила рассказывать о своих поклонниках и успехах, если же разговор заходил о чем-то другом, мгновенно теряла к нему интерес.

— Подумай только, я опять влюблена. И знаешь, как это все случилось? Я была на трудфронте, на лесозаготовках. Это недалеко от Москвы, по Савеловской дороге. И он тоже был там. Он инженер. На два года моложе меня. То есть на самом деле на восемь лет, но он думает, что на два года.

— Это ничего, что моложе, — сказала я, потому что надо было что-то сказать.

Но она словно бы и не слышала моих слов.

— Конечно, женатый. Мне всегда везет на женатых. А жена никуда не эвакуировалась, наверно, боялась оставить одного. И он ее боится, как водится. Придет ко мне, то и дело на часы смотрит, как бы домой не опоздать. Ну скажи, Валя, легко мне все это?

Галя обращалась ко мне, словно к равной. А я не знала, что ответить. Впрочем, она сама спрашивала и сама отвечала.

— Каждый раз я его уговариваю — приходи, приходи! Хоть на час, хоть на сорок минут… Правда, ему тоже вырваться трудно, он же на казарменном. Он знаешь, где работает? На кондитерской фабрике «Марат». Они теперь выпускают витамины для фронта. Хочешь, угощу? Он мне иногда приносит.