Обладать — страница 111 из 127

глубоко под «обитаемой поверхностью», в подземном горниле, и не становятся памятниками, но пребывают «частью живого языка природы».

Я не вдаюсь ни в обычный, ни в истерический самообман – так примерно говорила она себе в душе. Они дают мне веру и силу жить – это глубинное горнило и рождённые в нём кристаллы; главная жизнь происходит не на обитаемой поверхности, значит, мною ничего важного не разрушено и сама я не исторгнута во тьму внешнюю.


Языки пламени в камине вдруг извилисто метнулись вверх. Она вспомнила свой медовый месяц, как вспоминала время от времени, с мучительной, пытливой осторожностью.

Воспоминания не были облечены в стройные слова, слов не хватало, не находилось, и это добавляло ужаса. Она никогда ни с кем не заговаривала о том, даже с Рандольфом, в особенности с Рандольфом.

Всё ей помнилось зрительно, в картинках. Южные края, окно, оплетённое густо виноградом, ещё какой-то ползучей зеленью, жаркое летнее солнце на закате.

Сорочка из белого батиста, предназначенная для этих ночей, расшитая белым по белому: любовные бантики, незабудки и розы.

Тонкое, белое, дрожащее животное, она сама.

Сложно устроенное, нагое мужское существо. Похожее на быка и вместе на дельфина. Колечками закрученные волоски. Кожа влажно лоснится. Запах, резкий, грубый, будящий смятение.

Большая рука – тянется, добрая, но отбита шлепком, но отпихнута прочь, не однажды, а многажды.

Белое создание вырывается, забивается в угол, сидит там на корточках, задыхаясь, стуча зубами, кровь толчками бьётся в жилах, это опять она.

Передышка, великодушная отсрочка. Бокалы золотого вина, несколько дней райских пикников. Смеющаяся женщина в юбках бледно-голубого поплина восседает на камне посреди блескучей воды, красивый мужчина с бакенбардами снимает её с камня, декламируя Петрарку.

Новая попытка. На сей раз рука не отведена, не отбита. Сводит судорогой сухожилья, зубы стиснуты, сжаты до боли.

Приближение, запертый вход, страх панический, бегство в угол, рыдания, всхлипы.

Так не раз, а множество раз, снова, снова и снова.

Интересно, когда, в какой миг он начал понимать, что при всей своей мягкости и нежности, при всём терпении он ничего не добьётся, не добьётся никогда, что воздержание его удел?..

Ей не нравилось вспоминать его лицо тех дней, но она нарочно, чтоб быть честной с самой собою, вызывала виденье из памяти. Озадаченно нахмуренный лоб, нежность и недоумение в глазах, и всё оно вблизи такое большое, с выражением раскаянья о варварском нападении и смятения оттого, что отвергли.

Как терзалась она своей виной, как заискивала перед ним. Постоянное внимание, забота, лимонад, пирожные, лакомые кусочки. Она сделалась его любящей рабой. Трепетавшей от каждого его слова. Он принял такую любовь.

За это она его любила.

Он тоже любил её…


Она отложила письмо Кристабель в сторону.


«Что я буду без тебя?» – вырвался у неё вопль. Она тут же прикрыла рот рукою. Если сюда придут сестры, то драгоценная возможность размышлять в эту ночь с собой наедине будет потеряна. Сёстрам она тоже лгала, или полулгала, когда твердила застенчиво, что они с Рандольфом счастливы, очень счастливы, вот только Господь не дал им детей.


Та, другая женщина, в одном смысле была его настоящей женой. Матерью его ребёнка; хотя что сталось с этим ребёнком?..


Она поняла, что не желает знать содержимое письма. Здесь также лучше избежать ясности. Взгляни она хоть одним глазком на это письмо, оно сделается источником душевных мук, независимо от того, какие в нём вести – добрые или худые. Не ведать, не думать ни о чём…

Она поставила на стол чёрный лакированный ящичек для препаратов, со стеклянным сосудом внутри, а в нём два мешочка-вкладыша из особого промасленного шёлка. В один она положила браслет из волос, в котором уж не отличить прядей Рандольфа от её собственных, и, в отдельном маленьком голубом конверте, тонкую бледную косицу из часов Рандольфа. Затянула мешочек на шнурок. В другой мешочек поместила свои с Рандольфом любовные письма, связанные в стопку лентой, и нераспечатанное письмо Кристабель в продолговатом конверте.

Девушку двадцати четырёх лет нельзя заставлять ждать замужества до тридцати шести, до поры, когда давно уже минуло цветение юности.


Она вдруг вспомнила, как однажды, в дни своего пребывания в отцовском настоятельском доме при соборе, погляделась, нагая, в высокое зеркало. Ей тогда, наверное, было не больше восемнадцати. Маленькие стоячие груди с тёпло-коричневыми кружками. Кожа точно слоновая кость. Длинные волосы словно шёлк. Настоящая принцесса.

Драгоценная Эллен,

я не могу прогнать из головы – да и зачем бы мне так уж стараться её прогнать, если моё самое сокровенное желание в том и состоит, чтобы сделаться вместилищем одной чистой, жгучей мысли о Вас, – не могу прогнать из головы достопамятной картины, как Вы сидите предо мною в белом платье, среди розовых чайных чашек, на причудливом фоне садовых цветов – мальв, штокроз, дельфиниумов, – за Вами реют все оттенки алого, синего, королевского пурпура – и все они лишь подчёркивают Вашу прелестную белизну. Вы улыбнулись мне сегодня так милостиво из-под полей Вашей белой шляпки с бледно-розовыми лентами. Я помню с необычайной живостью каждый бантик на платье, каждую мельчайшую складку; ах, как жалко, что я не живописец, а всего лишь поэт-воздыхатель, – иначе Вы узнали бы из моих полотен, сколь дорожу я малейшей подробностью.

Точно так же я буду дорожить – до самой смерти – увы, их смерти, а не моей, ведь моя смерть может последовать только спустя несколько столетий, одного столетья мне будет мало, чтобы любить и лелеять Вас, и целое долгое столетье, увы, должно будет пройти, пока я обрету такое право, – я хочу сказать, что буду дорожить, до самой их смерти, теми цветами, которые Вы подарили мне и которые красуются передо мною в изящной вазе голубого стекла, в час, когда я пишу эти строки. Более всего мне по сердцу белые розы – они ещё не распустились – и проживут здесь, меня услаждая, несколько десятилетий своей цветочной жизни, равных нескольким дням из эпохи моего затянувшегося, нетерпеливого ожидания. Цвет их, знаете ли, не прост, хоть и кажется поначалу таковым. В нём отчётливо присутствуют снежная белизна, сливки и слоновая кость. Но в сердце своём они ещё зелены – от собственной новизны, и от надежды, и от чуткого движенья в них прохладной растительной крови, которая обернётся легчайшим их румянцем, когда они распахнут свои лепестки. (Известно ли Вам, что старинные мастера, чтоб придать роскошной коже женщин на своих полотнах оттенок слоновой кости, писали её по зелёной основе, – странный и восхитительный оптический парадокс!)

Я подношу розы к лицу, я ими восхищён. Их покуда тихое благоухание таит обещание будущего торжествующего аромата. Я помещаю между их бутонами мой любопытный нос – стараясь ни в коей мере не повредить прекрасно-сморщенных лепестков! – я умею быть терпеливым, – день ото дня они будут всё заметнее расправляться – и наконец однажды утром я смогу зарыться лицом в их тёплую белизну. Играли Вы когда-нибудь в детстве в игру с огромными бутонами опийного мака – мы играли; мы отгибали чашелистики и разворачивали атласные, сложенные туго лепестки, разворачивали против их воли один за другим, и вскоре горделивое растение с алой головкой никло и погибало, – право, подобное испытательство лучше предоставить Природе с её жарким солнцем, которое заставляет бутоны раскрываться гораздо успешнее.

Я сочинил нынче больше 70 строк, памятуя о Ваших предписаньях не бездельничать и не отвлекаться по сторонам. Я пишу теперь о погребальном костре Бальдра – и жены его Нанны, чьё сердце разорвалось от горя, – и об отважном, но бесплодном путешествии Хермода Удалого, сына Одина, в Нифльхель, царство мёртвых, где просил он богиню Хель отпустить Бальдра назад. Всё это крайне, невыразимо интересно, дорогая Эллен, так как являет собою отважную попытку человеческого ума и воображения объяснить то великое, прекрасное и страшное, что извечно очерчивает пределы нашего существования, – восход и исчезновение золотого Солнца, приход цветения (Нанны) весной и её гибель зимою и, наконец, всеодолевающее упорство Тьмы, воплощеньем которой служит великанша Тёкк, отказавшаяся оплакать Бальдра, молвившая, что ни мёртвый, ни живой он ей не надобен. Разве не в этих сюжетах должна черпать вдохновение современная поэзия, если она желает стать великой, подобно тому как строилось на них мифологическое творчество наших праотцов?..

Однако поверьте, что гораздо охотнее я сидел бы теперь в некоем саду, принадлежащем к дому при соборе, – посреди зелени и белых роз – вместе с некой – хорошо знаю какой! – юной леди, одетой в белое, чьё чело сумрачно, но чья внезапная, солнечная улыбка…

Дальше Эллен читать не могла. Пусть они будут вместе с ним, эти письма, и дожидаются её там.

Она подумала, не положить ли в ящичек и гагатовую брошь из Уитби, но решила, что не следует. Брошь будет у неё на груди, когда траурная процессия отправится поутру в Ходершелл.

Она подбросила в камин угля и поставила несколько поленьев – поникшее было пламя ожило, встрепенулось, – и уселась вблизи и принялась за дневник, как всегда тщательно процеживая факты и события сквозь своё, правдивое сито. Как поступить с дневником, станет видно позднее. Он защита от стервятников и кладбищенских воров, но вместе и приманка…

Но для чего же так тщательно прятать в герметическом чёрном ларце эти письма? Сможет ли она, сможет ли он их читать в том далёком краю? Если последнее пристанище – не дом, а домовина, для чего защищать их, почему не оставить добычею крошечных, буравящих глину существ, всех этих слепых червей, что жуют невидимыми ртами и всё подвергнут очищенью, уничтоженью?

Я хочу, чтобы они сохранились, сказала она себе. Чтоб имели жизнь