Жалованье составляет…
От всей души надеюсь, что Вы сочтёте возможным принять это предложение. Позвольте высказать моё восхищение Вашей монографией «Строка за строкой», посвящённой творчеству Р. Г. Падуба, которую Вы направили нам вместе с заполненной анкетой. Льщу себя надеждой когда-нибудь обсудить с Вами это талантливое сочинение.
Просим ответить no возможности быстро, так как конкурс на данную должность довольно высок. Мы пытались связаться с Вами по телефону, но по Вашему номеру никто не отвечает…
Уважаемый доктор Митчелл!
Счастливы Вам сообщить, что Ваша кандидатура на должность лектора в Свободном университете Амстердама рассмотрена и одобрена. К обязанностям надлежит приступить с октября 1988 г. Хотя бо́льшая часть Вашего преподавания будет на английском, предполагается, что Вы, в течение двух лет с момента заступления на должность, овладеете основами голландского языка.
Будем признательны, если Вы ответите без задержки. Профессор де Гроот просил меня передать Вам его исключительно высокое мнение о Вашей работе «Строка за строкой», посвящённой языковым особенностям произведений Р. Г. Падуба…
Уважаемый доктор Митчелл!
С большим удовольствием сообщаю Вам, что Ваша кандидатура на должность лектора Независимого университета Барселоны рассмотрена и принята, и имею честь предложить Вам контракт, вступающий в силу с января 1988 г. Мы бы особенно желали усилить нашу программу по литературе XIX в. Ваша монография о творчестве Р. Г. Падуба была прочитана нами с настоящим восхищением…
Привыкший чувствовать себя неисправимым неудачником, Роланд оказался не подготовлен к столь дружному успеху. Незнакомое дыхание занялось в груди. Грязная комнатёнка всколыхнулась, перевернулась в сознании, и теперь, словно отодвинувшись куда-то прочь, мнилась уже не удушающей клетушкой, не узилищем, где приходится коротать дни, но каким-то своеобычным, занятным даже местечком. Он принялся перечитывать письма. Мир приотворился перед ним. Он вообразил самолёты, и каюту на пароме из Харвича в Хук, и купе в скором ночном поезде с парижского Аустерлицкого вокзала на Мадрид. Живо представились ему каналы Амстердама и полотна Рембрандта; средиземноморские апельсиновые рощи, постройки Гауди* и работы Пикассо; джонки, скользящие под сенью небоскрёбов, и нечаянно приоткрывшаяся дверца в таинственный, запретный Китай, и лучи восходящего солнца над гладью Тихого океана. И он стал думать о монографии с тем же первым жарким волнением, с каким некогда набрасывал её план. Развеялось как дым то мрачное самоуничижение, в которое повергла его Мод своим блеском, своей теоретической подкованностью. Три профессора выразили восхищение его работой! Как верно подмечено: человек уверяется в собственном существовании, лишь когда его видят другие! Ни буковки, ни крючочка не изменилось в написанном – но изменилось всё! Поспешно, пока мужество его не оставило, он распечатал письмо Аспидса.
Уважаемый Роланд!
Я несколько обеспокоен тем, что вот уж довольно долго не имею от Вас никаких известий. Надеюсь, со временем Вы изыщете возможность встретиться и рассказать мне о переписке Падуба и Ла Мотт. Возможно, Вам даже будет небезынтересно узнать, какие шаги предприняты к сохранению «нашего национального достояния». Хотя не уверен, что Вас это заботит (учитывая Ваше непонятное – во всяком случае, для меня – поведение в этом деле).
Пишу я Вам теперь, однако, не за этим и не за Вашим отсутствием (о коем Вы не удосужились объясниться) на рабочем месте в Британской библиотеке, а исключительно потому, что мне пришлось принять ряд срочных телефонных звонков касательно Вас: от профессора де Гроота из Амстердама, от профессора Лиу из Гонконга, от профессора Вальверде из Барселоны. Все они готовы принять Вас на соответствующую должность. Мне бы не хотелось, чтобы Вы упустили эти возможности. Я заверил их, что Вы ответите немедленно, как только вернётесь, и что в настоящее время Вы не связаны обязательствами ни перед кем. Но чтобы защищать Ваши интересы, мне нужно хотя бы приблизительно знать Ваши планы.
Надеюсь, Вы в добром здравии.
Читая эти скрытые сарказмы, Роланд так и слышал шотландский раскатистый, жёлчный голос Аспидса и в какой-то миг даже воспылал раздражением, однако тут же себя одёрнул: возможно, это очень великодушное письмо, во всяком случае куда более доброе, чем он, Роланд, заслуживает. Если, конечно, за письмом не стоит какой-нибудь макиавеллиевский план – завоевать доверие беглеца и затем его благополучно растерзать. Маловероятно; грозное, мстительное чудовище, обитавшее в сумрачном подземелье Британского музея, в свете новых событий кажется во многом плодом его собственного, Роландова, воображения. Прежде Аспидс держал его судьбу в руках и как будто ничем не желал помочь. Теперь же у него появилась возможность навсегда освободиться от Аспидса – и сам Аспидс ничуть не препятствует этому освобождению, напротив, усиленно помогает. Роланд снова, задним числом, начал себя вопрошать: а почему он вообще утаил находку от Аспидса, почему убежал? Частично из-за Мод – открытие наполовину принадлежало ей, ни один из них двоих не мог делиться с кем-то третьим, не предавая товарища. Но сейчас лучше вовсе не думать о Мод. Не сейчас, не здесь, не в этом контексте…
Беспокойно он стал расхаживать по квартире. Не позвонить ли Мод, не рассказать ли ей о письмах? Нет, пожалуй, не стоит. Лучше побыть здесь одному, обо всём хорошенько подумать…
В какое-то время ему прислышался снаружи странный звук – кто-то или что-то тихонько попиливало… или поскрёбывало… словно хотело пробраться внутрь. Роланд напряг ухо, насторожился. Скрябанье то умолкало, то раздавалось опять. Потом вдруг донёсся не менее странный голос, прерывистый, жалобно-детский. На миг у Роланда похолодело в груди, но тут же он вздохнул облегчённо: ну конечно, это кошки колобродят у входа! Из садика раздался истовый кошачий вопль, и ответом ему был другой, более отдалённый. Роланд рассеянно подумал: интересно, каково число этих кошек и что теперь с ними будет?..
Он размышлял о Рандольфе Генри Падубе. Погоня за перепиской, приблизившая к жизни Падуба-человека, отдалила его от Падуба-поэта. В дни своей невинности Роланд не был ловчим, а был читателем и поэтому чувствовал себя выше Мортимера Собрайла, чувствовал себя в некоем смысле равным самому Падубу или, во всяком случае, связанным с Падубом, ведь именно для него, для умного, прилежного читателя слагались эти стихи и поэмы. Что ж до писем, то они обращены были не к Роланду и не к кому-то ещё, а исключительно к одной Кристабель Ла Мотт. Их обретение обернулось для Роланда потерями… Он извлёк подлинники черновиков того, самого первого письма из надёжного места (толстой папки с надписью «Заметки о VI Песне Энеиды») и снова перечёл.
Милостивая государыня!
Мысли о нашей необычной беседе не покидают меня ни на минуту…
Милостивая государыня!
Я то и дело возвращаюсь в мыслях к нашей приятной и неожиданной беседе…
И снова он вспомнил тот день, когда эти потемневшие от времени листки выпорхнули из тома Вико. Читальный зал, тикают часы, в лучах солнца кружат пылинки, он раскрывает чёрный том Вико из библиотеки Падуба, хочет найти связь между описанием Прозерпины у Вико и изображением Прозерпины в знаменитой поэме Р. Г. П…
Повинуясь безотчётному порыву, он поднялся с кровати, взял с полки свой почитанный томик Падуба, раскрыл на «Саде Прозерпины»…
На книжных страницах писатель способен при помощи слов создать – или, по крайней мере, воссоздать – чувство наслаждений, которые несут нам еда, питьё, разглядывание красивых вещей, жаркая плоть. Во всяком романе есть свой непременный tour-de-force: золотистый, в крапинках зелени омлет aux fines herbes,[189] плывущий на солнце, словно сливочное масло, и имеющий вкус лета, или нежно-кремовое бедро, упругое и тёплое: стоит чуть ему отставиться, как мелькает горячая влумина в кольчиках волосков. Однако о чём, как правило, редко пишут писатели, так это о столь же живом и жгучем наслаждении от чтения. Тому есть очевидные причины. Самая простая: наслаждение словом по природе своей сродни погружению в бездонную пропасть, где не на что опереться; это наслаждение убывчиво, будучи направлено обратно в свой источник, – слово воспевает силу и прелести слова, а за вторым словом притаились ещё какие-то слова, и так ad infinitum.[190] Воображение трудится, но рождает лишь что-то сухое, бумажное, нарциссическое и вместе с тем неприятно отдалённое, исчезает та первичность, какая заключена в живом – в увлажнившейся влумине или в душистой червлёности доброго бургундского. И всё же есть особые натуры, подобные Роланду: в состоянии головокружительной ясности, сладостного напряжения чувств пребывают они именно тогда, когда в них, склонённых над книгой, пылает и ведёт их за собою наслаждение словом. (Кстати, до чего же изумительное это слово – «головокружительный»! Оно подразумевает и обострение мыслительных и чувственных способностей, и нечто противоположное; оно разом охватывает и мозг, и внутренности: хотя кружится в голове, но холодеет, мутит под ложечкой, причём первое неотделимо от второго, как хорошо известно любому из нас, ведь всякий испытывал хоть однажды это странное двуединое ощущение.)
Так подумайте обо всём этом, как думал Роланд, перечитывая «Сад Прозерпины», вероятно, по двенадцатому, если не по двадцатому разу. Эту вещь он знал отменно: то есть все её слова были давным-давно им перечувствованы, перепробованы на вкус, в том порядке, в каком они шли в поэме, и в порядке ином, какой им порою сообщала вольная память, или какой им навязывался расхожими цитациями, не всегда добросовестными; больше того, он разумел сквозное их следование и,