Обладать — страница 40 из 127

ли применить этот вывод к Вашей поэме, то она словно бы заключает в себе намёк, что умерший Лазарь отошёл в вечность и вернулся обратно – «из времени во время», как у Вас говорится, – и, если я правильно Вас поняла, теперь видит Время с точки зрения Вечности. Игра ума, достойная Вас: теперь, когда я знаю Вас лучше, мне это ясно; и увиденная воскресшим чудесная природа обыденных мелочей – жёлтый, в разбегающихся полосках глаз козы, хлебы на блюде, с чешуйчатыми рыбами, ждущие отправиться в печь, – всё это для Вас составляет самую суть жизни. Это лишь Вашему смятенному повествователю чудится, будто взоры ожившего мертвеца безучастны – на самом деле тот видит ценность во всём – решительно во всём…

До знакомства с миссис Лийс я понимала Ваше «Явление Грядущего» в более широком смысле: как преображение второго пришествия – как явление грядущего Спасителя, которого мы ожидаем, – когда в глазах мертвеца и малые песчинки будут просеяны и сосчитаны, как волосы на головах наших…

Сын Божий в Вашей поэме не произносит ни слова, но посланный делать перепись римлянин, от лица которого ведётся рассказ, этот приметливый ко всякой пустячной подробности чиновник – разве он, вопреки своим природным наклонностям, вопреки плоской своей чиновничьей натуре, не изумляется он разве, видя, как окрыляет присутствие этого Человека горстку уверовавших в Него, готовых с радостью жизнь за Него положить, готовых и прозябать в нищете. «Для вас все жребии равны», – недоумевает писец. Он – но не мы: ибо разве тот Человек не отверз перед ними Врата Вечности, за которыми просиял им свет, озаривший хлебы и рыб?

Или, может быть, я чересчур простодушна? Не был ли Он – так горячо любимый, так тягостно отсутствующий, так мучительно мёртвый – попросту Человеком?

Удивительно живо изображаете Вы, как любят Его, как нуждаются в Его утешении лишившиеся Его женщины в доме Лазаря, неутомимая хлопотунья Марфа и воспаряющая мыслью Мария, – как ощущают они Его живое присутствие, каждая на свой лад: Марфа видит в Нём устроителя домашнего благочиния, Мария – Свет Угашенный. А Лазарь видит… Лазарь видит одно: то, что видится ему всякий миг.

Вот загадка! Но я кончаю свой по-школярски корявый пересказ Вашей мастерской поэмы. – Удалось ли мне передать живое дыхание Живой истины? – Или я всего лишь явила в своём монологе изображение веры, чувства оставленности?

Вы ведь растолкуете мне свою поэму? Не есть ли Вы как апостол: «всё для всех»?[76]Куда меня занесло? – Куда я, я себя завела?

Скажите же мне, что Он – жив. Для Вас – жив.


Итак, любезная мисс Ла Мотт, «привязан я к столбу: сносить всё должен» – это, впрочем, единственное, что роднит меня с Макбетом[77]. Когда я получил Ваше письмо – знак того, что меня не предали отлучению, – у меня было отлегло от сердца, но, поразмыслив, я не решился тут же его распечатать и ещё долго вертел в руках: ну́ как его содержимое станет мне жупелом огненным?

Распечатал – и какая же в нём обнаружилась щедрость духа, какая истовая вера, какое тонкое понимание моих сочинений – не только сомнительного моего послания, но и поэмы о Лазаре. Вы ведь тоже поэт, Вы знаете: сочиняешь, бывало, а сам думаешь: «Вот удачный штрих… Эта мысль бросает отсвет на ту… Не слишком ли выйдет прямолинейно для читающей публики?.. Ни к чему так густо класть краски, изображая очевидное…» Слишком обнажённой мыслью почти гнушаешься. Но вот сочинение попадает в руки к читателям – и его объявляют и чересчур по-домашнему незатейливым, и чересчур уж по-небожительски невразумительным; и ты понимаешь: всё, что ты надеялся высказать, утонуло в непроглядном тумане. И дыхание жизни в твоём сочинении слабеет, слабеет – так представляется не только читателям, но и тебе самому.

И вдруг – Вы и Ваши мудрые наблюдения, как бы вскользь, играючи, – и оживает моя поэма, оживает от одних уже недоверчивых вопросов, заключающих Ваше письмо. Воистину ли Он совершил это чудо? Вернулся ли Лазарь к жизни? Правда ли, что Богочеловек воскресил умершего, когда ещё Сам не победил смерть, или, как полагал Фейербах, эта история всего лишь воплощает человеческие чаяния?

Вы просите: «Скажите же, что Он – жив. Для Вас – жив».

Верю: жив. Но как верю? В каком смысле? Истинно ли я верую, что Человек этот вступил в склеп, где лежал уже тронутый тлением Лазарь, и повелел ему встать и идти?

Истинно ли я верую, что это всего-навсего навеянная надеждой и мечтаниями выдумка, искажённое предание простаков с прикрасами для легковеров?

История в наше время – это наука: свидетельства мы признаём с разбором, мы знаем, что такое рассказы очевидцев и в какой мере можно на них полагаться. Так вот: что видел, что поведал, что думал этот живой мертвец (я не о Спасителе нашем, а о Лазаре), как убедил своих любящих домочадцев в существовании того края, что лежит на страшном другом берегу, – об этом нигде ни слова. И если я сочиняю свидетельство очевидца – правдоподобное, убедительное, – то значит ли это, что мой вымысел пробуждает к жизни истину или что моё разгорячённое воображение наделяет жизнеподобием величайшую ложь? Поступаю ли я, восстанавливая события задним числом, как те, евангелисты? Или же я поступаю как лжепророки, раздувающие пустые свои измышления? Чародей ли я, подобный Макбетовым ведьмам, который, мешая истину с ложью, лепит из них светозарные образы? Или я кто-то вроде второразрядного составителя пророческой книги: рассказываю ту истину, какую в себе нахожу, прибегая к тем вымыслам, какие признаю подходящими, – как Просперо признавал Калибана? – Я ведь нигде не утверждаю, что недалёкий, косноязычный чиновник-римлянин – не просто моя выдумка, не просто глиняные уста, моим свистом высвистывающие.

«Ну что это за ответ!» – заметите Вы и, склонив голову набок, окинув меня зорким взглядом премудрой птицы, сочтёте, что я криводушничаю.

А знаете ли, единственная жизнь, в подлинности которой я убеждён, – это жизнь воображения. Истинная ли правда – или неправда – эта давняя история про жизнь, не угашенную смертью, – но поэзия способна умножить дни жизни человека настолько, насколько станет Вашей или чьей-то ещё веры в его бытие. Не скажу, что мне под силу воскресить Лазаря, как воскресил его Он, но как Елисей – простершись на мертвеце, вдохнуть в него жизнь[78], – пожалуй, сумею…

Или как поэт-евангелист: кем-кем, а поэтами они были; учёными-историками – не знаю, но поэтами – несомненно.

Вы понимаете мою мысль? Сочиняя, я знаю. Вспомните удивительное высказывание юного Китса: «Я не уверен ни в чём, кроме святости сердечных привязанностей и истинности воображения».[79]

Я веду не к тому, что «в прекрасном – правда, в правде – красота»[80]или ещё к какому-нибудь софизму в этом роде. А к тому я веду, что без воображения Создателя для нас ничто не живо – ни живое, ни мёртвое, ни воскрешённое, ни ждущее воскресения…

Ну вот: хотел изложить Вам свою истину, а свёл дело к тягостным софизмам. Но Вы знаете, верю: знаете…

Скажите же, что знаете, – а знание это не простое, и непросто от него отмахнуться: истина – в воображении.


Уважаемый мистер Падуб,

Макбет был чародей. Если бы рождённый не женщиной не сразил его острым мечом – как по-Вашему, неужели славный король Яков – сочинитель благочестивой «Демонологии»[81]– не преисполнился бы желания послать его на костёр?

Легко Вам – в наши-то дни, – посиживая в покойном кабинете, оправдываться: «Я – что, я всего-навсего поэт, и если я утверждаю, что мы постигаем истину не иначе как посредством живой Лжи – „живой“ в обоих смыслах, – то что в этом дурного? Всё равно и ложь и истину мы впитываем с молоком матери, где они пребывают нерастворимо: таков уж удел человеческий».

А Он сказал: «Я есмь Истина и Жизнь»[82]– что Вы скажете на это, милостивый государь? Что такое эти слова? Утверждение, всего лишь не лишённое справедливости? Или поэтическое иносказание для красоты слога? Так что же, что? Ведь это в вечности раздаётся: Я ЕСМЬ…

Я готова признать – спущусь уж с недоступной для меня кафедры проповедника, – что бывают истины и вроде тех, о которых пишете Вы. Спорить станет лишь тот, кому невдомёк, что страдания Лира, боль герцога Глостера – это всё правда, хоть люди эти и на свете не жили – вернее сказать, не жили въявь: ведь Вы скажете, что это всё же своего рода жизнь и что У. Ш., премудрый пророк-чародей, ввёл их в такую великую жизнь, что ни одному актёру на этой сцене роль не удаётся и всем им приходится – чтобы она обрела плоть и кровь – полагаться на наше с Вами ремесло.

Но что был такое поэт в тот век исполинов, он же век вышесказанного короля Якова с его «Демонологией»? – И не только «Демонологией», но и выполненным по его воле переводом Священного Писания на английский язык – таким переводом, что всякое слово в нём гласило об истине и вере, и с каждым веком всё громче – о вере, во всяком случае, – до самых времён нашего безверия.

Что был поэт тогда – прорицатель, дух путеводный, сила природы, целый мир, – то не есть он теперь, в наше время материалистического огрубения…

Быть может, Ваше добросовестнейшее восстановление картин прошлого – как бы подновление старинных фресок – это наш путь к истине. Присадка неброских заплат. Согласны ли Вы с таким уподоблением?

Мы снова были на лекции о недавних спиритических явлениях, читанной одним достопочтеннейшим квакером. Вначале он говорил о склонности людей верить в существование духов – но верить не для пошлого удовольствия поражаться невиданному или щекотать себе нервы. Сам англичанин, он отзывался об англичанах примерно в таких же выражениях, что и поэт Падуб. Мы, говорил этот добрый человек, черствы двойной зачерствелостью. Торгашество и протестантское отвержение духовных связей вкупе произвели в нас окаменение, окостенение. Мы грубые материалисты и приемлем лишь материальные, как мы их называем, доказательства фактов духовного порядка, оттого духи, снисходя к нашей слабости, разговаривают с нами посредством стуков, шорохов и мелодического гудения, в каких прежде – когда мы были исполнены живой пламенной веры – не было нужды.