Обладать — страница 48 из 127

В воздухе пламя. В ствол —

Огненная стрела.

В уголья естество.

Кости и плоть – дотла.

Не под такими ли древесными кущами укрывались первые наши прародители – а Око их высмотрело, – недомысленно вкусившие знания, которое стало им гибелью?..

Если мир погибнет не в пучине вод, как однажды случилось, можно точно сказать, что за гибель нас ждёт: это нам возвестили…

И у Вас в «Рагнарёке» – под стать стремительным водам, в которых захлёбывается мир у Водсворта, – «Лизало пламя Сурта[103]берега – Земного круга, пило твердь земную – И всплёвывало в небосвод багряный – Расплавленное злато…»

А потом – дождь. Дождь из пепла. Пепла Ясеня-Миродержца.

«Я-сень». Был сень – стал страх,

Стал пепл. Дождём – прах в прах.

В глазах мелькают падучие звёзды – как золотые стрелы перед гаснущим взором. – Предвестье мигрени. – Но пока не нахлынула тьма – и боль, – мне ещё остаётся немного света, чтобы сказать Вам… о чём бишь? Не могу я позволить Вам испепелить меня. Не могу.

Я вспыхну – не так, как уютный ручной огонь в славном моём камельке, где крохотно зияют блаженные гроты, где меж хребтов и утёсов ненадолго наливаются жаром самоцветные сады. – Нет, я вспыхну как солома в летнюю сушь: порыв ветра, содрогание воздуха, запах гари, летучий дым – и мучнистое крошево, что в мгновение ока рассыпается прахом… Нет, не могу, не могу…

Видите, милостивый государь: честь, нравственность – до этого я не касаюсь, хоть это и важно, – а сразу о главном, рядом с которым рассуждения о подобных материях попросту суесловие. Главное же – моё уединение, уединение, над которым нависла угроза – от Вас, – уединение, без которого я ничто. До чести ли тут, до нравственности ли?

Я читаю Ваши мысли, дорогой мистер Падуб. Вы предложите горение управляемое, заботливо умеряемое: установленные пределы, каминная решётка с толстыми прутьями, столбики с медными набалдашниками – ne progredietur ultra…[104]

Отвечу так: Ваша рдеющая саламандра – огнедышащий дракон. Быть пожару.

Не может смертный, вступив в огонь, не сгореть.

Случалось в мечтах и мне похаживать в пещи огненной, подобно Седраху, Мисаху и Авденаго.[105]

Но нету у нас, у нынешних, здравомыслящих, той чудотворной истовости, с какой верили в прежние времена.

Знаю теперь, что такое горение страсти; от новых опытов принуждена отказаться.

Мигрень с каждой минутой свирепей, полголовы – прямо тыквенная баклага, налитая болью.

Письмо на почту снесёт Джейн, так что отправится оно тотчас. Вы уж простите его изъяны. И меня простите.

Кристабель

Друг мой,

как мне понять Ваше разительное – чуть было не написал «сразительное» – послание, которое, как я и предсказывал, летело навстречу моему и которое, как я предсказать не осмелился, заключает в себе не холодный отказ, но огненную, если подхватить Вашу метафору, загадку? Да, Вы истинный поэт: когда Вас что-то волнует, лишает покоя, когда Вы чем-то особенно увлечены, Вы облекаете свои мысли в метафоры. Так что же знаменует этот искристый взблеск? Отвечу: погребальный костёр, с которого Вы, мой феникс, вспорхнёте возрождённой и неизменной – ярче прежнего заблиставшее золото, светлее прежнего сияющий взгляд – semper idem.[106]

Уж не любовь ли это так действует, что рядом с нами вырастают фантастические, нечеловеческие образы, зримые воплощения моей и Вашей природы? И вот Вы уже запросто, с лёгкостью пишете мне от лица обитательницы жаркого пламени, саламандры из очага, обернувшейся огнедышащим летучим драконом, и способны, так же запросто, с лёгкостью вообразить меня тем, что означала когда-то двусмысленная моя фамилия, – ясенем, Ясенем-Миродержцем, и притом спалённым дотла. У Вас – как и у меня – это стихийный дар. Там мимо нас пронеслись все стихии, составляющие мироздание: воздух, земля, огонь, вода, но мы – вспомните, умоляю! – ведь мы оставались людьми, и как же нам было тепло и покойно в окружении этих деревьев, друг у друга в объятиях, под небесной дугой.

Главное – чтобы Вы поняли: на Ваше уединение я не покушаюсь. Как бы я мог? Как бы посмел? И разве не благословенное желание Ваше вести жизнь уединенную сделало возможным наше сближение, пусть оно кое-кому и во вред?

И если в этом мы с Вами придём к согласию, то нельзя ли, пусть и умеряя себя, пусть отгородившись от мира, мимолётно – хотя любовь, в силу природы своей, сознаёт себя вечной, – нельзя ли нам украдкой испытать – хотел было написать «малую толику», но малостью не обойдётся – огромное счастье? От горечи и сожалений нам всё равно не уйти, и, по мне, лучше уж сожалеть о реальном, чем о вообразившемся, о воспоминании, чем о надежде, о поступке, чем о нерешительности, о подлинной жизни, чем всего лишь о чахлых возможностях. Весь этот дотошный разбор клонится к одному: бесценная моя, приходите же в парк, позвольте мне вновь коснуться Вашей руки, давайте вновь прогуляемся под раскаты нашей благопристойной грозы. Очень может быть, что наступит минута, когда из-за сотни важных причин такая возможность у нас отнимется, но Вы ведь знаете, Вы чувствуете, как знаю и чувствую я: минута эта ещё не наступила, ещё далеко.

Не хочется отрывать перо от бумаги, не хочется складывать письмо: пока оно пишется, между нами словно протянута нить, и значит, на нас благословение. К слову о драконах, пожарах, безудержном горении: известно ли Вам, что китайский дракон, на мандаринском наречии именуемый «лун», – существо не огненной, а исключительно водной стихии? И стало быть, состоит в родстве с Вашей загадочной Мелюзиной, плещущейся в мраморной купальне. Иными словами, попадаются среди драконов создания и не столь горячие, приверженные более мирным забавам. Этот дракон красуется на китайских блюдах: синий, извивистый, с брызжущей гривой, в окружении, как мне однажды показалось, огненных хлопьев – теперь-то я понимаю, что это – струение вод.

Вот так письмо сочинилось! И уляжется этот исписанный лист в почтовой конторе, как бомба. Право, за последние два дня я превратился в буйного анархиста.

Я буду ждать под деревьями – день изо дня, в обычное Ваше время, – высматривая, не появится ли поблизости женская фигура, ровный, бестрепетный язык пламени, не стелется ли по земле, точно дым, серая гончая. Вы придёте, я знаю. Всякий раз всё, что с нами случалось, я знал наперёд. Подобное положение вещей для меня необычно, и нарочно я к этому не стремился, но я человек правдивый, и если что-то поистине происходит, так и говорю… Итак, Вы придёте (знаю не упрямо, а смиренно).

Ваш Р. Г. П.

Милостивый государь,

из гордости не признаюсь: «Понимала ведь, что не стоит идти, а пришла». В поступках же – признаюсь, и один из них – как я брела, трепеща, с улицы Горы Араратской к Искусительному Взгорку, а Пёс Трей с рычанием вился вокруг. Он не любит Вас, милостивый государь – вслед за чем я могла бы прибавить: «Я тоже» – или – что так и ждётся: «Как бы ни относилась к Вам я». Подарила я Вам счастье своим приходом? Сделались мы, по Вашему обещанию, как боги?[107]Поглощённая ходьбою пара, с усердием бороздящая пыль. Не замечали ли Вы – не будем пока об электричестве и гальванических толчках, – как мы робеем друг друга? Когда не на бумаге – знакомые, и только. Коротаем вместе известное время суток – а Время Вселенной замирает на миг от касания наших пальцев. – Кто же мы, кто мы? Разве не лучше свобода чистой страницы? Или – увы – слишком поздно? Не лишились ли мы первозданной невинности?

Нет, я покинула свой приют – сошла со своей башни, сошла с ума. На несколько коротких часов я останусь дома одна – во вторник, примерно в час пополудни. Не желаете ли проверить, какова покажется Вам в прозаической действительности воображаемая Обитель… Обитель Вашей… – Не угодно ли ко мне на чашку чаю?

Я сожалею о многом. О многом. Есть нечто такое, что надобно высказать – теперь уже скоро, – когда наступит такая минута.

Мне нынче грустно, милостивый государь, – грустно и тяжко – грустно от нашей прогулки, грустно оттого, что она кончилась. Вот и всё, что я способна теперь написать, ибо Муза моя меня оставила – как оставляет она с насмешкою всякую женщину, которая поувивается возле неё, а потом возьмёт да и… влюбится.

Ваша Кристабель

Друг мой,

итак, теперь я могу представлять Вас в подлинной обстановке – в Вашей маленькой гостиной: Вы начальствуете над цветочными венчиками чашек, Монсиньор Дорато охорашивается и заливается трелями, но не во флорентийском палаццо, как я предполагал, а в сущем Тадж-Махале из сверкающих медных прутьев. А над камином – «Кристабель перед сэром Леолайном»: Вы, неподвижная, точно статуя, озарённая бьющим в упор светом, слепящим, цветным, а рядом – такой же отрешённо-недвижный Пёс Трей. Который, дикобразьими иглами вздыбив шерсть на загривке, всё рыскал ретиво по комнате в поисках дичи и с рычанием скалился, подобрав свои мягкие серые губы. – Вы правы: он меня невзлюбил, и это ещё мягко сказано: раз-другой он едва не заставил меня оторваться от превосходного кекса с тмином и, как на охоте, спугнул со стола чашку и блюдце. А цветы террасу не увивают: растаяли как туман, как мечта – только высокие негнущиеся кусты роз стоят сомкнувшимися часовыми.

Решительно я не понравился Вашему дому, напрасно я в нём побывал.

Это правда, что Вы сказали тогда у камина: и у меня есть дом, хотя в описание его мы не вдавались и разговора о нём не было. И что есть жена, тоже правда. Вы попросили меня рассказать о ней – я промолчал. Не знаю, что вывели Вы из моего молчания – спору нет, сделать этот вопрос Вы имели полное право, – но я не нашёл в себе силы ответить. (Хоть и знал, что спросите.)