Обладать — страница 67 из 127

ё ножки, являвшиеся порой, когда от качания вагона смещался чуть в сторону пышный колокол юбки, были обуты в пару сияющих ботинок изумрудно-зелёной кожи, на шнурках… Если она и ведала об интересе попутчика к её персоне, она не подавала о том виду; или, может быть, сознательно избегала смотреть на него, из подобавшей дорожному положению скромности.

И лишь после того, как далеко миновали Йорк, вопрос их отношений, столь загадочный для наблюдателя, прояснился: мужчина, чуть наклонясь вперёд, осведомился тихо и серьёзно, удобно ли ей в дороге и не устала ль она. К этому времени в вагоне уже не оставалось других пассажиров: бо́льшая их часть переменила поезда или следовала только до Йорка и, во всяком случае, никто не ехал далее Малтона и Пикеринга, – так что эти двое были в вагоне одни. Прямо на него взглянув, она ответила: нет, она нисколько не устала, – и, чуть помешкав, прибавила ровным голосом, что она не в том состоянии духа, которое располагает к усталости. Тут у них на лицах засветилась улыбка; и мужчина, ещё сильнее наклонившись, завладел одною из маленьких рук в лайковой перчатке, – эта маленькая рука сперва лежала в его неподвижно, а затем отозвалась на пожатие. Есть вещи, заговорил он вновь, которые необходимо обсудить до прибытия, вещи, которые они не успели – или из-за волнения не смогли – прояснить в суматохе отъезда, вещи не совсем простые, но всё можно решить, если захотеть, постараться.

Эту речь он складывал в голове от самого вокзала Кингз-Кросс. И не мог представить, как он произнесёт эти слова или как она их воспримет.

Она сказала, что слушает внимательно. Маленькая рука в его руке напряглась, он бережно сжал её.

– Мы путешествуем вместе, – начал он. – Мы решили… вы решили… поехать со мною. Но я не знаю, как вам будет угодно… захотите ли вы… с этого момента проживать от меня отдельно и независимо – или… или вам будет угодно представляться моей женой. Это большой шаг… связанный со всякого рода неудобствами… неприятностью… неловкостью для вас. У меня заказаны комнаты в Скарборо, где жена вполне могла бы… расположиться. Я мог бы также снять другие комнаты… под каким-нибудь вымышленным именем. Или вам, может быть, вообще не нравится делать такой шаг… вам хотелось бы поселиться где-то ещё под своим собственным достойным именем. Простите мне мою дерзость. Я лишь пытаюсь понять ваши желания. Мы уезжали в волнении… конечно, лучше, если б решение пришло потом само, естественным путём… но ничего не попишешь, надо решать сейчас.

– Я хочу быть с вами, – ответила она. – Я сделала свой шаг. И не хочу идти на попятный. Я готова называться вашей женой, в этот раз, куда б мы ни направились. Это вытекает из моего… из нашего решенья.

Она говорила быстро и отчётливо; но руки её, в тёплой лайке, беспокойно шевельнулись в его ладонях. Он произнёс всё тем же тихим и бесстрастным тоном, каким они беседовали до сих пор:

– Чудесное… дивное великодушие…

– Нет. Я просто покоряюсь неизбежному.

– Но вы не печалитесь, не сомневаетесь? Вам… не страшно?

– Разве в этом дело? Я же говорю, происходит неизбежное. Вы и сами прекрасно знаете. – Отворотив от него лицо, она посмотрела в окно, сквозь гроздья паровозных искр, на медленно плывущие поля. – Конечно, мне страшно. Но это, по-моему, несущественно. Все старые сомнения… все старые заботы… всё утратило значение. Я не хочу сказать, будто мне ни до чего нет дела, но всё почему-то разом отлетело в сторону, точно китайская шёлковая бумага.

– Мой друг… вам не следует сожалеть.

– А вам не следует говорить вздор. Конечно, я буду сожалеть. Потом. И вы непременно будете сожалеть. Но ваши будущие сожаленья, разве сейчас они идут в расчёт?

Несколько времени молчали. Потом он проговорил, осторожно подбирая слова:

– Если вы называетесь моей женой… то я надеюсь, вы не откажетесь принять от меня кольцо. Это семейное кольцо… оно принадлежало моей матери. Кольцо простое, без камня, на нём выгравированы маргаритки.

– Я тоже взяла с собой кольцо. Оно принадлежало моей двоюродной бабке, Софии де Керкоз. Оно с зелёным камнем – обычный нефрит, на нём вырезана буква «С».

– Значит, вы обойдётесь без моего кольца?

– Я этого не говорила. Я лишь хотела показать вам, как была предусмотрительна и как ещё в Лондоне всё было решено. Я буду счастлива носить ваше кольцо.

Он снял её маленькую белую перчатку и надел ей кольцо на безымянный палец, где уже было одно, изящное, с зелёным камнем, – два кольца соприкоснулись. Его кольцо пришлось чуть свободно. Ему хотелось сказать: кольцом моим я сочетаюсь с тобою, телом моим я поклоняюсь тебе, – но эти старинные, истинные слова, что говорятся перед алтарём, были бы вероломством и к той женщине, и к этой. Непроизнесённые, они словно витали какое-то мгновение в воздухе. Он схватил маленькую ладонь, поднёс к губам. Потом выпрямился на сиденье; белая перчатка так и осталась у него, он вертел её задумчиво, расправлял один за другим мягкие чехольчики пальцев, разглаживал тоненькие складки…

Во всё время пути из Лондона он пребывал в невероятном смятении от её подлинного присутствия в противоположном, недоступном углу. До этого её образ владел им целые месяцы; она была далека и сокрыта – принцесса в башне, – и вся работа воображения шла на то, чтобы суметь её явить разуму и чувствам во всей её порывистой таинственности, во всей её белизне, составлявшей несомненную часть её магнетизма, и с зелёными очами, то проницающими тебя до дна, то наглухо затворёнными. Присутствие же её вообразить было невозможно, вернее, только и можно что воображать… И вот она здесь, перед ним, и он пытается понять, насколько она схожа с образом, созданным им в мечтах, насколько она отличается от женщины, к которой тянулся он во сне, за которую готов был вступить в бой.

* * *

Когда он был молод, ему запал в душу рассказ об Уильяме Вордсворте и о Горной деве, явившейся поэту в уединении: Вордсворт услышал очарованное пение и в себя взял из этого пения ровно столько, сколько необходимо для создания собственных бессмертных стихов, и далее запер слух. А вот он, Рандольф Падуб, не сумел бы так поступить – он конечно бы слушал и слушал. Он был поэт иной, бесконечно жадный до сведений, фактов, подробностей. Ничто в этом мире не казалось ему слишком банальным, всё заслуживало внимания, рассмотрения; он, если б мог, охотно составил бы карту всех морщинок приливистых отмелей, сделал опись незримой работы воды и ветра. И его любовь к этой женщине, сокровенно знакомой и вовсе ему не известной, также требовала подробностей, знаний. Он её изучал. Он стремился постигнуть завитки её бледных волос у виска. Их серебряно-золотистая лосковатость, казалось, имела в себе тончайший оттенок зелёного, но не той старой зелени, которою угасает медь, а зелёного бледного сока растительной жизни, что собою окрашивает серебристую кору молодых деревьев или тени валков свежескошенных трав. И глаза её зелены: то прозрачно-зелёные, как стекло, то зелёные плотной, яркой зеленью малахита, то зелёные измутна, как морская вода, что несёт в себе, взбаламученная, тяжесть песчинок. Ресницы светятся поверх зелени еле заметным серебром. Лицо нельзя назвать добрым. Нет в лице доброты. Оно чистой, ясной лепки – хотя без особой тонкости черт – и довольно худощавое, так что в висках, в скосах скул – глубина синеватых теней, которые воображение почему-то подкрашивало тоже зеленью, но в них зелени нет.

И если он любил это лицо, не сиявшее добротой, то как раз за отчётливость на нём явленных чувств, за тонкую отзывчивость, за умную живость.

Он постиг – или думал, что постиг, – как прежде эти свойства прятались от него, заслоняясь заурядными, общепринятыми выраженьями – подчёркнутой скромности, терпеливого благоразумия, нарочито-спокойной надменности. Самым неприятным её выражением было – о, даже ею одержимый, он всё в ней замечал с беспощадной ясностью! – опустить глаза или отвести их куда-то в сторону и при этом улыбнуться благовоспитанно, но улыбка невольно выходила близка к механической ухмылке, оттого что была неправдива, отдавала дань условности: мол, коль это нужно миру от меня, извольте. Теперь ему казалось, что он понял её сущность тогда же, немедленно, на завтраке у Крэбба Робинсона, когда впервые увидел, как сидела она и внимательно слушала споры мужчин, полагая себя безнадзорной наблюдательницей. Большинство мужчин, рассудил он, разгляди они жёсткость, истовость и самовластность, да, самовластность, её лика, от неё б отступили. И ей было бы, видимо, суждено быть любимой лишь робкими, слабыми душами, которые надеялись бы втайне, что она, помыкая, станет ими руководить; или быть обожаемой теми простаками, которые способны принять её вид хладной, чуткой отстранённости за некую особую женскую чистоту, коей все страстно – или мнимо страстно – желали в эти дни. Он же понял тогда, немедленно, что она предназначена для него, что она суждена ему, какой бы она ни была, ни оказалась, какой бы ей ни было вольно быть.

* * *

Гостиницу держала некая миссис Кэммиш, высокая женщина, своим грозным, хмурым челом напоминавшая северных пришельцев-норманнов со знаменитого гобелена Байё, – эти же пришельцы, явившись в своих длинных ладьях, заселили и здешний берег. Миссис Кэммиш с дочерью перетаскали наверх багаж, состоявший из шляпных коробок, жестяных дорожных сундучков, коробов для морских организмов, сеток и походных столиков для письма; эта многочисленная кладь, по обширности своей и громоздкости, сообщала всему предприятию вид респектабельности. Оставленные наконец наедине – сменить дорожную одежду – в спальне с прочной, основательной мебелью, они словно потеряли дар речи, стояли и смотрели друг на друга. Потом он протянул к ней руки, и она шагнула в его объятие, сказав всё-таки: «Нет ещё, не теперь». – «Не теперь», – произнёс он сговорчиво и почувствовал, как напряжение её оставило. Он подвёл её к окну, из которого открывался славный вид – на прибрежный утёс, на длинную полосу песка и на серое море.