Обладать — страница 83 из 127

Когда Кристабель приехала, мои чувства оказались в смятении, как бывает с волнами во время прилива: одни волны стремятся к берегу, а другие уже несутся вспять, им навстречу. У меня никогда не было подруги, или конфидентки, – ведь на эту роль не годится даже моя любимая няня Годэ и добрые служанки, которые давным-давно живут у нас, слишком уж все они старые и почтенные. Поэтому в сердце моём зажглась надежда. Но мне никогда ещё не доводилось делить моего отца и мой дом с другой женщиной, и я опасалась, что мне это может не прийтись по нраву, опасалась неведомых посягательств, недоброго слова или по крайней мере неловкости.

Возможно, до сих пор опасения живы…

Как же мне описать Кристабель? Теперь я её вижу – миновал ровно месяц её пребывания в нашем доме – уже не так, как в день её приезда. Попробую для начала восстановить моё первое впечатление. (Я пишу не для глаз Кристабель.)

Она к нам явилась на крыльях шторма. (Звучит романтично! Но не даёт достаточного понятия о количестве ветра и воды, обрушившихся на наш дом в ту ужасную неделю. Когда мы пытались открыть ставню или выступить наружу за дверь, непогода нас встречала точно некое свирепое, неумолимое Существо, желающее во что бы то ни стало нас сломить, победить.)

Кристабель прибыла к нам во двор, когда уже стемнело. Колёса загремели, заскрежетали по булыжникам. Экипаж продвигался – даже внутри каменной ограды двора – оскользчивыми толчками. Лошади шли нагнув голову, по бокам их струились потоки грязи и солёно-белого пота. Батюшка выбежал во двор в своём древнем рединготе и с куском просмолённой парусины; ветер чуть не вырвал у него из руки дверцу экипажа. С трудом держал он её открытой; Янн, наш старый слуга, откинул подножку; и тогда в наружную мглу молча выскользнул, точно серый призрак, какой-то большой мохнатый зверь, выскользнул и нарисовался на фоне темноты бледным пятном. А вслед за этим огромным зверем спустилась маленькая женщина, одетая в чёрную накидку с капюшоном, в руках бесполезный чёрный зонт. Сделав шаг от экипажа, она споткнулась и упала бы, не будь бережно подхвачена моим отцом. «Кернемет, благословенное убежище»,[144] – проговорила она по-бретонски. Отец взял её на руки и, поцеловав в мокрый лоб – глаза её были прикрыты, – ответил: «Живи здесь как в родном доме сколько пожелаешь». Я стояла под бешеным напором ветра на пороге открытой двери, из последних сил удерживая её; струи дождя расплывались по моим юбкам. Ко мне вдруг подскочил тот самый огромный зверь и прижался, дрожа, пятная мой наряд своею мокрой шкурой. Отец, мимо меня, внёс гостью в дом на руках и опустил в своё большое кресло; она полулежала и казалась почти без чувств. Я всё же приблизилась и сказала, что я – её кузина Сабина и приветствую её в нашем доме; не знаю, слышала ли она меня. Чуть позже отец и Янн, поддерживая её с обеих сторон, повели её – скорее даже понесли – вверх по лестнице; и до следующего вечера, до самого ужина, мы её не видели.

Не могу сказать, чтоб она мне поначалу понравилась. Впрочем, не потому ли, что она не очень-то расположилась ко мне? Мне кажется, я человек, способный на привязанность, и охотно привязалась бы к любому, кто подарил бы мне немного тепла, сердечного участия. Кузина Кристабель, обращаясь к батюшке чуть ли не с благоговением, на меня, казалось, поглядывала – как бы это получше сказать? – с прохладцей. Первый раз она сошла к ужину в тёмном шерстяном платье в чёрную и серую клетку и в большой, очень красивой шали, тёмно-зелёной с чёрной отделкой и бахромой. Модницей Кристабель не назовёшь, но одета она с безупречной аккуратностью и тщанием; её шею украшают янтари на шёлковой нити; на голове кружевной чепец; даже обувь – маленькие зелёные ботинки – отличается каким-то особым изяществом. Я не знаю, сколько ей лет. Может, тридцать пять? Волосы у неё необычайного цвета, серебристо-русые, с каким-то даже металлическим отливом, этот цвет немного напоминает зимнее сливочное масло, масло без золотинки, что делают из молока коров, жующих сено в стойлах и не выходящих на солнечные пастбища. Волосы она носит прибранными, лишь над ушами небольшие кудряшки (которые не слишком ей идут).

Лицо у ней очень белое, с острыми чертами. В тот самый первый ужин она была столь бледна, как ещё ни один человек на моей памяти (да и сейчас румянца у неё почти не прибавилось). Даже внутренность тонких ноздрей, даже губы казались беловаты, имели оттенок слоновой кости. Глаза её – странные, бледно-зелёные, она большей частью их держит полуприкрытыми. Губы тонкие и чаще всего сжаты, – когда она заговаривает, удивляешься крупности её ровных, сильных зубов того же матово-белого оттенка.

Мы ели варёную птицу – батюшка распорядился зарезать курицу, чтобы кузина скорее восстановила силы. Сидели за круглым столом в нашей Зале – обычно мы с отцом ужинаем сыром, хлебом и чашкою молока у него в комнате, перед очагом. Батюшка говорил с нами об Исидоре Ла Мотте и его великолепном собрании сказок, мифов и легенд. Потом обратился к кузине:

«Ты ведь, кажется, тоже пишешь? Впрочем, слава медленно доходит из Англии до нашего Финистэра. И со многими современными книгами мы просто не знакомы, так что прости великодушно».

«Я пишу стихи, – сказала она, прикладывая платочек ко рту и чуточку нахмуриваясь. – Я подхожу к этому делу добросовестно и, надеюсь, достигла некоторого мастерства. Что же до славы, то у меня её нет, по крайней мере той славы, о которой вы бы невольно узнали».

«Кузина Кристабель, – заговорила тут я, – я ведь тоже хочу писать! Это моя давняя мечта…»

«Мечтают многие, но мало кому дано исполнить, – живо отозвалась она по-английски и по-французски прибавила: – И вряд ли это сулит благополучное существование».

«Разве я помышляю о выгоде?..» – произнесла я с обидой.

Батюшка сказал:

«Сабина, подобно тебе, выросла в странном мире, где кожаные переплёты книг и бумага для письма столь же обычны и столь же важны, как хлеб с сыром».

«Будь я доброй тётушкой Феей, – молвила Кристабель, – я бы пожелала ей иметь хорошенькое личико – оно у неё, кстати, есть – и способность заботиться о простых, каждодневных вещах».

«Ты хочешь, чтоб я была Марфой, а не Марией!»[145] – вскричала я, зардевшись.

«Я этого не говорила, – был ответ. – Вообще это ложное противопоставление. Тело и душа – неразделимы». Она вновь поднесла платочек к губам и нахмурилась, словно мои слова её задели, и повторила: «Да, неразделимы. Знаю по собственному опыту».

Вскоре после этого она, извинившись, отправилась к себе в спальню, где Годэ уже растопила жаркий камин.


Воскресенье

Радости, что приносит писательство, очень разнообразны. Когда пытаешься передать на бумаге свои переживания, в этом есть своя прелесть; когда начинаешь рассказывать о событиях, то удовольствия не меньше, но оно другое. Попробую рассказать о том, как мне всё же удалось в какой-то степени приобрести доверие моей кузины Кристабель.

Шторм, бушевавший во время её приезда, не унимался ещё три или четыре дня. После самого первого ужина она больше не спускалась к нам, оставаясь в своей комнате; она сидела в глубоком гранитном алькове, образуемом аркой окна, и посматривала наружу (правда, в ненастье у нас любоваться особенно не на что: грустный, тусклый сад весь напитан влагой… стена кажется сложенной из тумана, вернее, из неведомых, едва в ней проступающих туманных камней). Кристабель слишком мало ест – «как хворая птичка», сказала Годэ.

Я заходила к ней всякий раз осторожно, чтоб не показалось, будто бесцеремонно нарушают её покой, я всё думала, как бы устроить её поуютнее и сделать ей что-то приятное. Я пыталась соблазнить её то кусочком филе камбалы, то студнем из маринованной говядины, но она только попробует и отставит в сторону. Бывало, что я зайду к ней снова через час или два, а она сидит в прежней позе, и тогда у меня возникало чувство неловкости, мол, слишком скоро воротилась; или просто время для неё течёт по-иному, чем для меня?..

Как-то она сказала: «Кузина, со мною тебе одни пустые хлопоты. Я не умею выражать благодарность, я больная и гадкая. Лучше меня не трогать, оставить наедине с моими мыслями…»

«Я только хочу, чтоб тебе было у нас хорошо и покойно», – сказала я.

«Увы, Бог не дал мне умения наслаждаться покоем», – ответила Кристабель.

Я испытывала обиду оттого, что Кристабель по всем практическим делам обращалась к моему отцу и его благодарила за предусмотрительность, за милые знаки гостеприимства, тогда как на самом деле всё было моею заслугой, ведь я чуть ли не с десяти лет веду хозяйство в доме; отец же, несмотря на всё своё благорасположение, не способен понять, угадать нужды гостьи.

Большой пёс также отказывался от пищи. Он лежал в её комнате, положив морду на лапы, носом к двери; дважды в день нехотя поднимался и давал выпускать себя во двор. Я приносила ему разные лакомые кусочки, заговаривала с ним – он даже не смотрел на меня и ничего не ел. Кристабель пару дней безучастно взирала на мои настойчивые попытки подружиться с ним. Потом наконец сказала:

«Бесполезно. Он сердится на меня за то, что я увезла его из дома, где он был счастлив. Посадила на ужасный, тесный корабль, заставила страдать от качки. Конечно, он имеет право обижаться, но я не знала, что собаки такие злопамятные. Считается, что они легко, чуть ли не по-христиански, прощают обиду тем человеческим созданиям, которые самонадеянно считают себя их „хозяевами“. Но он, кажется, вознамерился умереть, чтобы мне отомстить за то, что я оторвала его от родной почвы».

«Жестоко так говорить! Пёс не зловредный, он просто несчастный».

«Зловредная – это я. Я терзаю себя и других. В том числе бедного Пса Трея, который за свою жизнь и мухи не обидел».

«В следующий раз, как он спустится, попробую отвести его в сад», – предложила я.

«Боюсь, он не пойдёт».

«А что, если пойдёт?»