Кристабель же умна и наполовину бретонка.
«Легчайшее из слов в моём рассказе / Дух растерзало б твой, оледенило б / Кровь юную твою…» – отвечала она мне по-английски, когда я её спросила, будет ли она участвовать (я знаю, что это строки из «Гамлета», слова призрака, и сказаны ею весьма даже кстати).
Годэ участвует всегда и рассказывает о сношениях между этим светом и тем, который расположен по ту сторону порога; в День Всех Святых порог можно пересечь как в одну, так и в другую сторону: живые могут посещать другой мир, а отряды посыльных, или соглядатаев, посылаемы бывают оттуда в наш краткий сумеречный день.
День Всех Святых, поздней ночью
Отец рассказал легенду о Мерлине и Вивиан. Проходит год за годом, но эти два персонажа никогда ещё у него не бывали одинаковыми. Конечно, какие-то их качества неизменны. Мерлин – старый и мудрый и ясно видит свою судьбу. Вивиан – красива, своевольна и опасна. Конец у истории всегда одинаков. Состоит она из всем известных событий: волшебник приходит к древнему Источнику Фей, волшебник вызывает фею с помощью заклинаний, волшебник и фея предаются любви под сенью боярышника, фея с помощью чар выведывает у Мерлина заклинание, посредством коего вокруг него воздвигается крепкая башня, которую лишь сам он может видеть и осязать… Но батюшка умудряется толковать о происходящем всё время по-разному. Иногда кажется, что фея и волшебник – настоящие любовники, чья любовь свершается в чертоге, созданном силою мечты и превращённом феей, при пособничестве Мерлина, в нерушимую воздушную цитадель. А иногда Мерлин слишком стар и устал и готов добровольно сложить с себя земную ношу, а фея Вивиан – злая, терзающая его демоница. А бывает, что на первый план в рассказе выходит битва их умов: Вивиан строит ему искушения, демонской своей волей стремясь победить его волю, а Мерлин – мудр сверх всякого вероятия, но в своей мудрости бессилен. Сегодня вечером Мерлин был не столь дряхлый, зато и не такой мудрый: он держался скорбно-учтиво, понимая, что его время прошло и наступает время Вивиан, и готов был почти с удовольствием погрузиться в сон, в забвение, в вечное созерцание. Батюшка мастерски описал волшебный источник с его водой, тёмной, холодной, но как будто вскипающей исподволь. Батюшка щедро украсил ложе любовников воображаемыми цветами – примулами и колокольчиками, – населил поющими птахами сумрачные сени тисов и падубов, так что мне вдруг живо вспомнилось моё детство, прожитое среди сказок, когда мне ярко, воочию виделись заветные цветы, волшебные источники, потайные тропинки, да и сами могущественные обитатели этих мест! Предметы же реальные – дом, сад, Годэ – отчего-то казались тусклыми, унылыми, словно б ненастоящими.
Батюшка закончил рассказ; Кристабель промолвила, тихо и насмешливо:
«Ты тоже волшебник, кузен Рауль, сотворяешь в ночи свет и благоухание, оживляешь давно отпылавшие страсти».
«О, я просто расточаю усталые чары, как старый волшебник перед молодой феей», – ответил он.
«Ты вовсе не старый, – сказала Кристабель и тут же: – Я помню, мой отец тоже рассказывал эту легенду…»
«Да, она ведома всем».
«А её смысл?»
Я почувствовала раздражение: в Чёрный месяц, вечерами, мы не рассуждаем о смысле, как какие-нибудь современные учёные-педанты, мы просто рассказываем, слушаем и верим. Я думала, он не станет ей отвечать, он, однако ж, ответил, раздумчиво и вежливо:
«По-моему, это одна из многих легенд, в которых воплотился страх перед Женщиной. Ужас мужчины перед всевластием чувств. Ужас оттого, что желание, мистическое чутьё, воображение начинают править, а разум дремлет. Но в легенде есть ещё и более древний слой, которым сглаживается этот антагонизм, – легенда отдаёт дань древним женским божествам земли, вытесненным с приходом христианства. Как Дауда была Доброй Волшебницей, прежде чем стала разрушительницей в более позднем мифе, так и Вивиан изначально олицетворяет местные божества рек и источников; кстати, этим божествам мы продолжаем поклоняться, например устроивая часовни нашим многочисленным христианским покровительницам…»
«А я всегда толковала эту легенду по-другому».
«Интересно, как же?»
«Как рассказ о стремлении женщины заполучить мужскую силу – помните, она ведь не им желала овладеть, а его волшебством! – а потом она видит, что волшебство годится лишь на то, чтобы Мерлина подчинить, – и чего она в результате добилась, со всеми уменьями?..»
«Это какое-то извращённое толкование».
«У меня есть одна картина… – сказала кузина слегка нерешительно, – на ней изображён миг триумфа Вивиан, когда она… Что ж, может, толкование и впрямь извращённое…»
Я сказала:
«Нельзя в канун Дня Всех Святых так много рассуждать о смысле!»
«Да, пускай разум дремлет», – усмехнулась Кристабель.
«Легенды возникли прежде любых истолкований», – не унималась я.
«Вот именно, пусть разум дремлет», – повторила она.
Я не верю в истолкования. Они тускнеют перед жизнью. Идея женщины в сто раз бледнее, чем блистательная Вивиан. А Мерлин – это не аллегорическое изображение мужской мудрости. Мерлин – это Мерлин.
Ноября 2-го
Сегодня Годэ рассказывала нам истории бухты Покойников. Я обещала Кристабель, что в хорошую погоду мы совершим туда вылазку на целый день. Нашу гостью очень трогает французское название этого места – бухта Перешедших Порог; оно указывает не столько на мёртвых, сколько на тех, кому удавалось пересечь порог, отделяющий наш мир от иного. Батюшка заявляет, что бретонское название вообще не обязательно связано с чем-то потусторонним, – просто на обширный и довольно приятный пляж этой бухты прилив частенько выбрасывает обломки кораблей и останки команды, после того как какой-нибудь корабль разобьётся об ужасные рифы близ мыса Пуант-дю-Рас или мыса Пуант-дю-Ван. И тем не менее, признаёт он, эта бухта издавна считалась одним из тех мест на земле, подобных той роще у Вергилия, где Эней добыл Златую ветвь, или таинственным Зелёным холмам, где в плену у эльфов томился Тамм Лин, – мест, где пересекаются два мира. Из этой бухты во времена древних кельтов покойников отправляли в их последнее путешествие на остров Сэн, где жрицы друидического культа их принимали (ни одному живому мужчине не дозволялось ступить на священный брег). И уже оттуда, как гласят некоторые легенды, покойные отыскивали путь в Рай Земной, безмятежную страну золотых яблок, расположенную посреди ветров и штормов и тёмно-блещущих вод.
Я совершенно не в силах передать на бумаге рассказов Годэ. Батюшка время от времени просил её сказывать ему и пытался записывать всё verbatim, дословно, сохраняя ритм и музыку её речи, ничего не пропуская и ничего не добавляя от себя. Но как бы он ни тщился изобразить всё доподлинно, жизнь покидает её слова в тот же миг, когда они оказываются запечатлёнными на бумаге. Однажды после такого опыта он заметил, что теперь понимает, отчего древние друиды полагали: слово произнесённое – дыхание жизни, тогда как письмо – форма смерти. Я собиралась следовать совету Кристабель – быть в моём дневнике точной, и мне следовало бы просто записать рассказ Годэ, но при слушаньи рассказа я кое-что заметила и тоже захотела запечатлеть; вначале я не давала себе воли, из вежливой скромности или ещё почему-то, однако писательский интерес сильнее, нет невозможных тем.
Итак, к делу. Я имею доложить нечто, не связанное со сказительством Годэ, хотя в каком-то смысле и связанное. Не знаю, как и приступить. Ладно, напишу это всё как рассказ, напишу ради того, чтоб написать, – до чего же мудро я поступила, предназначив дневник лишь для моих собственных глаз! Слова мои будут соответствовать увиденному.
И может быть, я сумею превратить боль и обиду в нечто занятное, любопытное и найду в этом спасение.
Рассказы Годэ, даже ещё больше, чем батюшкины, своим впечатлением обязаны тьме, словно приникающей к окнам, и тесноте круга рассказчиков и слушателей. Наша большая гостиная в светлое время суток – холодная и пустая – не располагает к общению душ. Но в ноябрь-Чёрный месяц вечерами гостиная преображается. В большом камине горят поленья: в начале вечера – ярким, высоким и причудливым пламенем, не озаряя лишь углов, где ложатся чёрные тени, а ближе к концу горящие дрова превращаются в алые и золотистые уголья, дремлющие поверх толстого жаркого слоя седого пепла. Высокие кожаные спинки кресел – что-то вроде стены, отделяющей нас от остальной, холодной части комнаты, и тихий свет камина печёт золотом наши лица и красным – белые манжеты и воротнички. Мы не зажигаем масляную лампу, работаем при свете очага, делая такую работу, которую можно исполнять при сумеречном, колеблющемся свете, – вяжем, распарываем какие-нибудь швы, плетём из тесьмы. Годэ, бывает, даже приносит тесто для пирога, чтоб его вымесить, или миску печёных каштанов, которые ей предстоит очистить от скорлупы. Но когда она сказывает, она то вскинет руки, то закинет назад голову, то тряхнёт своею шалью, – и тогда длинные лохматые тени пробегают по потолку в тёмную, невидную половину комнаты, или вдруг на потолке явятся огромные головы с разинутыми ртами, чудовищными носами и подбородками – то мы сами, превращённые пламенем в ведьм и призраков. И рассказ Годэ кажется связан со всеми этими вещами – огнём камина, биением света и тьмы, размашистыми тенями, – она управляет ими и сводит их стремления вместе, точно какой-нибудь дирижёр звуки инструментов своего оркестра. (Я, правда, ни разу в жизни не слышала настоящего оркестра, только однажды – благовоспитанную, дамскую музыку арф, да ещё наши простецкие дудочки с пятью отверстиями и барабаны на ярмарке; так что все те возвышенные стройные звуки, о которых я читала в романах, я могу лишь воображать, в лучшем случае при слушании церковного органа.)
Батюшка сидел в своём высоком кресле сбоку от камина, красноватый свет переливался в его не вполне ещё седой бороде; Кристабель сидела близ него, в кресле более низком, утопая юбками в сумерках, и спицы проворно сновали в её руках. Годэ и я располагались на другой стороне отб