Обладать — страница 110 из 127

[172] Как думаешь в сердце твоём – наша жизнь продолжается… после?..»

Склонив голову, она долго искала правдивый ответ:

«Нам это обетовано… люди столь дивные существа, каждый из нас неповторим… не может быть, чтоб мы исчезали, уходили в никуда. А вообще не знаю, Рандольф, не знаю…»

«Если нет ничего, я не буду… чувствовать холода. Но ты положи меня, слышишь, милая, положи меня на вольном воздухе… не хочу быть запертым в Вестминстерском аббатстве. Хочу лежать в вольной земле, на воздухе!.. Не плачь, Эллен. Ничего тут не переменишь. Всё правильно. Мне не жаль, как сложилась жизнь… ты меня понимаешь… Я жил…»


За пределами комнаты она сочиняла в голове письма.


«Я не могу отдать ему Вашего письма, он сейчас спокоен, почти счастлив, как могу я тревожить покой его души в этот час?»

«Имею Вам сообщить, что я всегда знала о ваших… о вашей?..» О чём? Об отношениях, о связи, о любви?..


«Хочу сообщить Вам, что мой муж рассказал мне, давным-давно, добровольно и честно, о своём чувстве к Вам, после чего это дело, понятое между нами, было отставлено навсегда как прошлое и понятое между нами».

Слова «понятое между нами» звучат как-то странно, но хорошо выражают смысл.

«Я Вам признательна за уверение, что Вы ничего обо мне не знаете. Могу и Вас заверить с подобной же искренностью, что не знаю в подробностях о Вас — лишь самое простое, как имя и проч., и что муж мой любил Вас, с его же слов».

Одна старуха отвечает другой. Другой, которая называет себя ведьмой из башни.

«Как можете Вы просить меня об этом, как можете вторгаться в нашу с ним жизнь, которой уж почти не осталось, в наш с ним мир, где мы добры друг к другу и связаны неизречимыми узами; как можете омрачать последние дни, не только его, но и мои последние дни, ведь он моё единственное счастье, и скоро я это счастье утрачу навеки, как Вы не понимаете, – я не могу отдать ему Ваше письмо!»


Но на бумаге она так и не написала ни строчки.


Она сидела возле него, искусно оплетая браслетку чёрного шёлка своими и его волосами. На груди у ней брошь, что он когда-то прислал ей в подарок из Уитби: в чёрном янтаре тонко вырезаны, седовато отблескивают розы Йорка. Волосы, седые или седоватые, отблескивают вот так же на чёрном шёлке…


«Браслет волос на костяном запястьи… Как вновь мою могилу отворят… – забормотал он. – Помнишь у Донна? [173] Это стихотворенье… мне всегда чудилось… оно наше… про нас с тобой… да-да…»


Это был один из плохих, тяжёлых дней. Редкие минуты ясности перемежались часами, когда его сознание словно странствовало где-то далеко – знать бы где?..

«Странная штука… сон. Можно оказаться… повсюду. Поля… сады… иные миры… Во сне у человека бывает… другая ипостась».

«Да, милый, наверное. Мы очень мало знаем о нашей собственной жизни. О собственном знании».

«Там, в летних полях… я её видел… поймал на взмах ресниц… Нужно было мне о ней… позаботиться. Но разве я мог? Я бы только ей повредил… Что это ты такое делаешь, Эллен?»

«Плету браслет. Из наших с тобой волос».

«У меня в часах. Её волосы. Скажи ей».

«Сказать ей что?»

«Не помню…» – Он снова закрыл глаза.


Действительно, в часах были волосы. Длинная изящная косица, бледно-золотистая. Аккуратно перевязанная светло-голубой ленточкой. Она положила её перед собою на стол…


«Имею сообщить Вам, что я давным-давно знаю о Вашем существованьи; мой муж рассказал мне, добровольно и честно, о своих чувствах к Вам…»


Напиши она эти слова, они были бы правдивы; но не отразили бы правды во всей её подлинности, полноте, со всеми оттенками той минуты, с предшествовавшими и последующими умалчиваньями, не отразили бы жизни, обратившейся в сплошную, недомолвку.


Как-то осенью 1859 года они сидели у камина в библиотеке. На столе в вазе были хризантемы, и ветка бука с листьями, точно выкованными из меди, и папоротник-орляк, чьи перья в помещении окрасились в причудливые тона шафрана, багреца и золота. Именно в ту пору он увлёкся стеклянными вивариями, и изучал превращение шелковичных червей; червям необходимо тепло, поэтому они нашли приют в этой, самой тёплой из комнат: уже, доказывая метаморфозу, выпростались из своих пухлых шершавых коконов на голых прутиках – невзрачные, желтовато-серые бабочки… Она переписывала «Сваммердама», а он, поглядывая на неё, ходил взад-вперёд по комнате, в задумчивости.

«Подожди, Эллен, не пиши. Я должен тебе кое-что сказать».


По сей день она помнила, как при этих его словах вся кровь бросилась ей в виски, как с уханьем застучало сердце, и одна лишь мысль пронзила мозг: не слушать, не слышать, не знать!..

«Может, не надо?..» – слабо проговорила она.

«Надо. Мы всегда были совершенно правдивы друг с другом, Эллен, что бы там ни было. Ты моя милая, моя дорогая жена, я тебя люблю…»

«Но?.. Но что? После такого начала обязательно следует „но“».

«Прошлый год я влюблён был в другую. То был род безумия. Я словно сделался одержим, мною будто обладали бесы. Затмение рассудка. Сперва мы просто переписывались… а потом… в Йоркшире… я там был не один».

«Я знаю».

Наступило молчание.

«Я знаю», – повторила она.

«Давно?» – спросил он и уронил гордую голову.

«Не очень давно. Не думай, что я сама догадалась или что-то заподозрила по твоим словам или поступкам. Мне доложили. Ко мне явилась одна особа. Смотри, что у меня есть для тебя, наверное, уж не чаял вернуть?»

Она откинула на петлях крышку своего столика и, извлекши оттуда первого «Сваммердама», как он был, в конверте с адресом: Мисс Ла Мотт, дом «Вифания», улица Горы Араратской, Ричмонд, – протянула ему со словами:

«По-моему, строфа о Яйце, давшем начало миру, в первоначальном виде лучше, чем нынешняя».

Вновь воцарилось молчание. Наконец он произнёс:

«Не расскажи я тебе… об этом… о мисс Ла Мотт, ты никогда бы и не вернула мне первый список?»

«Не знаю. Наверное, нет. Как бы я смогла? Но ты рассказал».

«Значит, мисс Перстчетт отдала его тебе?»

«Она мне писала дважды, а потом сама сюда явилась».

«Она тебя не оскорбила?»


Несчастная, обезумевшая женщина, с белым как мел лицом, нервически ходит по комнате в своих чистеньких поношенных ботинках, шурша невозможными юбками, которые все тогда носили, стискивает свои маленькие, сизые от прилива крови руки. Из-за очков в стальной оправе глядят голубые глаза, яркие, словно стеклянные осколки. Рыжеватые волосы… Оранжевые веснушки на бледной коже…

– Мы были так счастливы, миссис Падуб, мы принадлежали друг другу, мы были невинны.

– Ваше счастье меня не касается.

– Но ведь и ваше собственное счастье разрушено, его больше нет, осталась одна ложь!

– Прошу вас покинуть мой дом.

– Помогите мне, это же в ваших силах.

– Я сказала, покиньте мой дом.


«Она говорила немного. Она была вне себя от злости и обиды. Я попросила её уйти. Она дала мне поэму как доказательство, а потом стала требовать обратно. Я ответила, что ей должно быть стыдно за своё воровство».

«Не знаю, что и сказать, Эллен… Я вряд ли ещё когда-нибудь увижу её… мисс Ла Мотт. Мы с ней решили… что только одно лето будем… что тем летом всё и закончится. Но даже будь по-иному… мисс Ла Мотт исчезла, бежала прочь…»

В его словах послышалась боль, она отметила это, но промолчала.

«Не знаю, как тебе объяснить, Эллен… но могу тебя уверить…»

«Довольно. Довольно. Не будем больше об этом никогда говорить».

«Ты, наверное, очень расстроена… гневаешься».

«Не знаю, Рандольф. Гнева у меня нет. Но я не хочу больше ничего знать. Никогда не будем об этом! Дело не о нас с тобой».


Правильно ли она поступила или нет, что не выслушала его? Она поступила сообразно со своей натурой, которая – так говорила она себе порою в порыве самобичевания! – бежит ясности, досказанности, прямоты.


Никогда прежде она не читала его переписки. То есть никогда вообще не проглядывала его бумаг из любопытства, праздного или нарочного, и даже ни разу не разбирала его почту по рубрикам или по датам. Ей, правда, доводилось по его просьбе отвечать на некоторые письма – послания читателей, почитателей, переводчиков и даже женщин, заочно в него влюблённых… стала просматривать содержимое его стола, чувствуя, как руки ей бьёт суеверным страхом. Поскольку был день, комната через окошко в кровле была залита холодноватым светом – (это теперь, прощальной ночью, в этом окошке поблескивают звёзды и проплывает лохматая тучка), – а в тот день в раме была лишь пустая, ясная небесная синева.

Сколько здесь стихотворных черновиков; сколько живых, неровных стопок исписанной бумаги, подумала она тогда, всё это придётся взять на свой отчёт, – и прогнала эту мысль прочь, время ещё не настало.

Когда она нашла неоконченное письмо, то это было так, словно кто толкнул его к ней в руки. Оно было затиснуто в задней половине одного из ящиков, полного счетов и приглашений, впору потратить часы на розыски – в действительности же хватило нескольких минут.


Каждый год перед Днём всех душ[174]я тебе пишу, милая, потому что не могу не писать, хотя знаю – чуть не сказал: хотя знаю, что ты не ответишь, впрочем, и в этом, как ни в чём, я не могу нынче быть уверен вполне; но я не могу не надеяться: вдруг ты всё вспомнила, иль напротив, всё позабыла, что было бы для меня равно, лишь бы ты почувствовала желанье написать, дать небольшую мне весточку, снять часть той чёрной ноши, что огрузила мне плечи.

Честно и прямо прошу у тебя прощения за провинности, в которых меня обвиняет твоё молчанье, твоё закоснелое, чёрствое молчанье – и моя совесть. Прошу прощения за то, что необдуманно и стремглав полетел в Кернемет, вознадеявшись на удачу, что ты окажешься там, и не узнав прежде, дозволено ли мне явиться туда. Но более всего прошу я прощения за двуличие, с каким я, по возвращении, вкрался в доверие миссис Лийс, и за моё чудовищное поведение на достопамятном сеансе. С того времени я за это наказываем тобою, ибо не было дня, чтобы я не терзался раскаяньем.