Обладать — страница 32 из 127


…Ваш ум, Ваша дивная проницательность – чтобы я мог писать Вам так, как мне пишется в часы, уединения, когда я пишу настоящее – то, что для каждого и ни для кого, – и моё заповедное «я», которое не обращалось ни к одной живой душе, в Вашем незримом присутствии чувствует себя как дома. Но что я говорю – «как дома», вздор, сущий вздор: Вам угодно, чтобы я чувствовал себя до крайности unheimlich[56], как выражаются немцы, ни в коем случае не «как дома» – чтобы я всё время был начеку, всё время остерегался промашки, чтобы оставил надежду оценить ещё одну поразительную мысль Вашу, ещё одно скользнувшее ярким лучиком замечание. Да и для чего поэту дом? Удел поэта – не огонёк камелька и комнатная левретка, а пожар заката и лихие гончие. А теперь скажите: правду ли я написал сейчас или нет? Понимаете, может быть, поэзия – это голос любви. Любви вообще: к тому ли, к этому ли, ко всей ли Вселенной – а Вселенную надо было бы любить не как совокупность всего, а как нечто отдельное, когда бы каждый отдельный миг её бытия не заключал в себе совокупность всех жизней. Мне, любезный друг мой, этот голос всегда представлялся голосом любви неутолённой, и, похоже, тут я не ошибаюсь, ибо утолённость ведёт к пресыщению, а от пресыщения любовь умирает. Многие знакомые мне поэты сочиняют не иначе как в восторженном состоянии, которое они сравнивают с влюблённостью, вместо того чтобы просто признать, что влюбляются или побуждают себя влюбиться – в эту ли свеженькую барышню или в ту юную резвушку – лишь затем, чтобы найти свежую метафору или обнаружить в себе способность видеть вещи в ином, ярком свете. По правде сказать, я всегда считал, что могу объяснить их влюблённость – чувство, по их уверениям, ни на что не похожее – впечатлением, которое сделала на них пара чёрных глаз или равнодушный взгляд голубых, а равно изящная поза или изящный поворот мысли, а равно жизненный опыт некой особы женского пола, приобретённый за двадцать два года – хотя бы с 1821 по 1844. Я всегда считал, что влюблённость – одно из отвлечённейших понятий, а та или иная влюблённая пара – всего-навсего его маски, а с ними и поэт, принимающий их как должное и наделяющий особым смыслом. Я бы сказал – впрочем, долой «бы», говорю прямо, – что дружба есть чувство более драгоценное, более избирательное, более интимное и во всех отношениях более прочное, чем любовь.

Без такого возбуждения лирика им не даётся, и они распаляют себя всеми удобными способами, но хотя чувства их неподдельны, всё-таки не стихи сочиняются для барышень, а барышни существуют для сочинения стихов.

Видите, между чем и чем я разрываюсь. И всё же не устану повторять – ведь Вы, смею думать, не поморщились от моих кислых слов о мужском поклонении идеалу в женском обличье и о двоедушии поэтов, разве что взглянули искоса Вашим собственным взглядом поэта, умудрённым своим взглядом, – так вот, я готов повторять снова и снова: я пишу Вам так, как пишется мне в часы уединения с тем заповедным во мне… но как мне назвать его? Да Вы, верно, и сами знаете, Вы – знаете: с тем, что творит, с тем, что и есть Творец.

Надо бы добавить, что самого меня толкает к сочинению стихов не какой-то «лирический порыв», а нечто неугомонное, тысячедумное, пристрастное, наблюдающее, испытующее и любопытствующее, что больше походит на свойство души большого романиста – Бальзака, которого Вы, любезный друг мой, будучи француженкой и располагая, по счастью, большей свободой, чем английские леди, скованные запретами благонравия, знаете и понимаете.

Что я пишу не романы, а стихи – это лишь от любви к музыке слова. Ибо поэт отличается от романиста тем, что забота первого – жизнь языка, а второго – улучшение нравов.

Ну а Ваша забота – явить глазам смертных некий замысловатый, нечаемый мир, не так ли? Город Ис, антипод Парижа – Par-Is'a, башни не в воздухе, а под водой, розы в пучине, летучие рыбы и прочие твари, обжившие чуждую стихию – видите, я начинаю Вас постигать, я ещё прокрадусь в Ваши замыслы, как рука в перчатку – если похитить Вашу метафору и подвергнуть её нещадному истязанию. Впрочем, если пожелаете, Ваши перчатки могут остаться такими же чистыми, благоуханными и аккуратно сложенными. Право, могут – Вы только пишите мне, пишите. Я так люблю эти прыжки и припрыжки Вашего пера, эти внезапные вздроги штриха.


Роланд взглянул на свою напарницу – или противницу. Судя по всему, работа у неё шла так бойко и споро, что позавидуешь. Между нахмуренных бровей развернулся веер тонких морщинок.

Стёкла витражей преобразили Мод до неузнаваемости. Она ярко озарилась разноцветными холодными сияниями. Склоняясь над записями, она то и дело погружалась щекой в виноградную лиловость. На челе расцвели зелень и золото. На бледной щеке, на подбородке, на губах пятнами краснели и розовели ягоды и цветы. Багровые тени лежали на веках. Зелёный шёлковый шарф на голове украсился сияющими пурпурными кряжами с башенками. В неярком нимбе вокруг подвижной головы танцевали пылинки – чёрные точки в соломенно-золотистом свечении, незримые частицы, которые, обретая видимость, напоминали дырочки, оставленные булавкой в листе цветной бумаги. Услышав голос Роланда, Мод подняла голову, и, цвет за цветом, целая радуга пробежала по её лицу.

– Извините, что отрываю… Я только хотел спросить… Вы что-нибудь знаете про город Ис? И-С?

Мод стряхнула сосредоточенность, как собака стряхивает воду.

– Это бретонская легенда. Про город, который поглотило море за грехи его жителей. Правила им колдунья, королева Дауда, дочь короля Градлона. В одном варианте легенды сказано, что все женщины в городе были прозрачные. Кристабель написала про него поэму.

– Можно взглянуть?

– Только недолго. Я с этой книгой работаю.

Мод через стол толкнула книгу Роланду.

«Серия „Литературный Таллахасси: Женская поэзия“. Кристабель ла Мотт. Избранные стихи и поэмы. Под ред. Леоноры Стерн. Сафо-Пресс, Бостон». На пурпурной обложке – белая прорись: прямоугольная чаша фонтана, над которой, склоняясь друг к другу, обнялись две женщины в средневековых костюмах, на обеих головные уборы с вуалями, широкие пышные пояса, у обеих – длинные косы.

Роланд пробежал поэму «Затонувший город». Ей предшествовала краткая статья Леоноры Стерн.


Как и «Стоячие камни», эта поэма написана на сюжет, который Ла Мотт почерпнула из знакомой ей с детства бретонской мифологии – мифологии её предков. Этот сюжет был весьма интересен ей не только как поэту, но и как женщине, поскольку в легенде отражено, можно сказать, культурное столкновение двух типов цивилизации: индоевропейского патриархального уклада в лице Градлона и более архаичного, подчинённого инстинктивному, природному началу язычества, которое воплощается в образе его дочери, королевы-колдуньи Дауды, оставшейся в морской пучине, в то время как Градлон совершает спасительный прыжок на берег, в Кемпер. Женский мир подводного царства противопоставлен живущему по мужским законам индустриально-техническому миру Парижа, который бретонцы часто расшифровывают как Par-Is. Они утверждают, что когда Париж за свои грехи уйдёт под воду, город Ис поднимется из моря.

Любопытно отношение Ла Мотт, так сказать, к «преступлениям» Дауды. Отец поэтессы Исидор Ла Мотт в «Бретонских мифах и легендах» ничтоже сумняшеся пишет об «извращённости» Дауды, хотя оставляет этот пункт без уточнения. Не уточняет Ла Мотт и…


Роланд снова полистал поэму.


Всех жён румяней жёны из

Диковинного града Ис.

Под кожей словно из стекла

Струится кровь, алым-ала.

Следи, мужчин досужий взор,

Как кровеносных жил узор,

Густая вязь артерий, вен

Питает кровью каждый член.

Сребрится кожа, как покров

Из водотканых из шелков.

То – казнь: во оны времена

За все грехи им суждена

Прозрачность – от нескромных глаз

Ничто не скрыть, всё напоказ.

Но всякая собой горда:

Чело украшено всегда

Златым венцом…


Над затонувшим градом Ис

Провал озыбленный навис.

Туда, к блистающим зыбям

Собор вознёс свой шпиль, а там

Как в зеркале открылся вид:

Стремглав такой же шпиль висит.

Меж этих островерхих крыш,

Как в небесах весенних стриж,

Макрель играет, над собой

Зеркальный видя образ свой.

К листве протянута листва.

Тут всё – вдвойне, и естества

Обитель водная двойна,

Даль отраженьем стеснена,

Как будто камни, купола

Всё, всё в шкатулке из стекла.

Обжившийся в пучине вод,

Прозрачный грешный сонм ведёт

Без слов беседы…


Как бездна город погребла,

Под гладью словно из стекла,

Так и томленья водяниц

Заключены в стеклянность лиц

И бродят, рдея багрецом,

Как токи струй на дне морском

Средь водорослей, валунов,

Средь хрупких белых костяков.


Так они и работали, продрогшие, возбуждённые, стараясь не терять ни секунды, – пока леди Бейли не подала им ужинать.


Когда в тот первый вечер Мод Бейли возвращалась в университет, погода начинала портиться. В просветах между деревьями за окнами автомобиля было видно, как, нагоняя мрак, сползаются тучи. Полная луна из-за какого-то хитрого свойства густеющего воздуха казалась далёкой и вместе с тем худосочной: нечто круглое, малое, тусклое. Дорога шла через парк, большую часть которого посадил прежний сэр Джордж – тот, что женился на Софии, сестре Кристабель, – большой любитель деревьев. Деревьев со всех концов света: персидские сливы, турецкий дуб, гималайская сосна, кавказский грецкий орех, иудино дерево. Как все люди его поколения, он мерил время не только своим веком: унаследовав вековые дубы и буки, он насадил аллеи, рощи и леса без всякой надежды дожить до тех лет, когда они поднимутся в полный рост. В нахлынувшей тьме мимо зелёного автомобильчика бесшумно проносились громадные узловатые стволы, вставали в белёсых лучах фар, как чудовища, на дыбы. Повсюду из леса доносилось ознобное потрескивание, все живые ткани в природе съёживались от холода – то же, что испытала накануне Мод, когда вышла из дома во двор: руки и ног