и после комнатного тепла свело, от зябкого воздуха перехватило дыхание, прошиб, по образному выражению, цыганский пот.
Когда-то по этим аллеям, погоняя запряжённого в двуколку пони, ездила Кристабель – непокорная, захваченная, может быть, духовным порывом, спешила к обедне, которую строго по чину служил преподобный Моссмен. …Что-то с Кристабель сегодня не было никакого сладу. И Мод на всякую угрозу душевному спокойствию отвечала тем, что принималась работать ещё чётче. Схватить – систематизировать – разобраться. Но то было днем, в доме, за крепкими стенами. Зато здесь всё иначе. Катит себе и катит воображаемая двуколка со скрывшейся под вуалью путницей. И вздымаются по обочинам крепкотелые такие деревья. И каждое ныряет в темноту с каким-то звонким призрачным звуком. Старые, заматерелые, серые с зеленью. Правда, истинный предмет её пастырских попечений не деревья, а женщины. Но Мод – её поколение – знает об этих вековых созданиях и то, что им грозит увядание и гибель от кислотных дождей и невидимого загрязнения воздуха, приносимого дыханием ветров. Ей вдруг представилось, как сотню лет назад они, ещё гибкие стройные деревца, зелень с золотом, играют-колышутся среди ясной весны. И загустевший лес, рокот металлического автомобиля, её настырное любопытство к тому, как и чем жила Кристабель – вмиг всё сделалось мороком, что живёт и черпает силы в юном цветении прошлого. Вокруг стволов на чёрной земле поблескивали сыростью осевшие вороха мёртвых листьев, такие же листья пятнами чернели на неровной поверхности шоссе. На дорогу перед машиной выскочил зверёк, свет фар тусклым красным огнём отразился в глазках-полушариках и зверёк кинулся прочь. Мод повернула руль и чуть не врезалась в толстый дубовый пень. На миг на ветровом стекле материализовались – что? – капли какие-то или чешуйки? Мод сидела в машине, а снаружи обитало что-то яшмовое, что-то само по себе.
Дома всё блистало безупречным и приветливым порядком, нарушали его только два письма, которые закусил своей щелью почтовый ящик. Мод выдернула письма, прошлась по комнате, задергивая все шторы и зажигая лампу за лампой. Вот и у писем угрожающий вид. Один конверт голубой, другой коричневый, будто из обёрточной бумаги, какими вновь обуянные заботой об экономии университеты заменили свои прежние конверты, глянцевые белые, с гербами. Письмо в голубом конверте было от Леоноры Стерн, на другом значилось: «Колледж Принца Альберта». Не будь Роланд в Линкольншире, Мод подумала бы, что от него. Не очень любезно она сегодня с ним держалась. Можно сказать, как с мальчишкой. Допекла её эта работа. Почему у нее ничего не выходит легко и красиво, почему она только и способна, что упрятать себя в этот сверкающий опрятностью надёжный ларец и работать, отгороженная ото всех стенами и шторами? Это всё Кристабель с её борениями, это она переладила мысли и чувства Мод, заразила её тревогой.
Вот Вам загадка, милостивый государь. Загадка старая, простая загадка, загадка, над которой и раздумывать не стоит труда, хрупкая загадка из белого и золотого, а в середине живое. Лежит мягкая золотая подушечка, а как она блестит, Вы можете увидеть, как это ни странно, лишь зажмурившись – увидеть на ощупь, мысленным осязанием. И заключена эта подушечка в хрустальную шкатулку, на просвет туманную, округлости безупречной: ни уголка, ни бугорка, а только обманчивая млечная прозрачность лунного камня. И всё это одето в шёлковую оболочку, мягкую, как пух и как сталь прочную, и упрятано в алебастровом сосуде – сравните его ну хоть с погребальной урной, только без надписи, потому что нету в ней пока никакого праха, и без постамента, и без высеченных на нём понурых маков, и без крышки, так что внутрь не заглянешь: нигде ни щелочки, всё гладко. Но придёт день – и Вы сможете без опаски открыть крышку, вернее сказать, она откроется изнутри, ибо только так живое приходит в мир; если же пролагать ему путь от Вас, то это – сами увидите – будет путь лишь к отвердению и смерти.
Разгадка – яйцо: да, милостивый государь, Ваша проницательность с самого начала нашла правильный ответ. Яйцо, совершенное О, живой камень без окон без дверей, жизнь в котором дремлет и ждёт пробуждения – ждёт, когда сможет расправить крылья. Но со мной – не так, о, не так…
Разгадка – яйцо. В чём же загадка?
Загадка – я. Прошу Вас, не пытайтесь из сострадания облегчить бремя моего одиночества или лишить меня его. Нас, женщин, приучили его бояться. Ах, ужасная башня, ах, колючий терновник вокруг – не гнёздышка: донжон.
Но это, как и многое нам внушённое, ложь. Может, с виду донжон и угрюм и грозен, но он наш оплот, в его стенах нам дана такая свобода, какую вам, имеющим свободу объехать весь свет, нет нужды себе представлять. Да я бы и не советовала Вам её представлять – окажите такую честь, поверьте на слово. И не сочтите мои уверения за лицемерие. Одиночество моё – моё сокровище, лучшее, что у меня есть. Выйти я не решаюсь. Откроете дверцу – не улечу. Ах, как славно поётся в моей золотой клетке!..
Разбить яйцо – чести Вам не сделает: забава не для мужчины. Подумайте, что останется у Вас в руке, если Вы, гигант, что есть мочи стиснете и раздавите этот твёрдый камешек. Что-то липкое, холодное, неописуемо гадкое.
Леонорино письмо Мод распечатывать не хотелось: в нём так и угадывался начальственный выговор. Она открыла коричневый конверт и нашла в нём кое-что похуже: письмо Фергуса Вулффа, с которым уже больше года не переписывалась и не разговаривала. Бывают почерки, при виде которых мутит, сколько бы лет ты их ни знал: год, три, тридцать три. Почерк у Фергуса был по-мужски неразборчивый, но характерный, не без витиеватости. Мод сразу замутило, ей снова представилась всклокоченная постель. Рука потянулась к волосам.
Здравствуй, никак не забываемая Мод, – как, надеюсь, хоть чуть-чуть незабываем и я. Как там у вас в старом сыром Линкольншире? Не киснешь среди этих болот?
Как поживает Кристабель? Я решил прочесть о ней доклад на Йоркской конференции по теории метафоры. Ты рада? Думаю назвать его так:
«Владычица замка. Донжон за семью замками».
Как тебе это? Даёшь благословение? Могу я рассчитывать, что мне разрешат попользоваться вашими архивами?
Я разберу контрастные и конфликтные метафоры, относящиеся к строительству замков, которым занималась фея Мелюзина. Есть очень хорошая статья Жака Ле Гоффа о «Melusine Defricheuse»[57]; пo мнению современных историков, Мелюзина – что-то вроде земного духа, или местной богини плодородия, или второстепенного аналога Цереры. А потом можно пристегнуть сюда лакановскую модель образа донжона: Лакан пишет, что «формирование „эго“ в сновидениях символизируется крепостью или стадионом [58], окружённых болотами или мусорными свалками, вследствие чего процесс разделяется на два испытания, которые проходит субъект, стремясь добраться до высокой внутренней башни, символизирующей «ид»[59]: очертания, которые наводят на весьма тревожные мысли». Могу усложнить картину, добавив кое-какие реальные и вымышленные замки и с любовью и уважением сославшись на твою новаторскую работу о порогах и лиминальности. Что скажешь? Пройдёт? Не растерзают меня менады?
Я пишу тебе не только из-за того, что так ношусь сейчас с этим замыслом, но и потому, что, по агентурным сведениям, ты, с Роландом Митчеллом (это мой современник, человек недалёкий, но почтенный) что-то там раскопала. Мой осведомитель – женщина, которую такой поворот событий не очень-то устраивает, – донесла, что сейчас вы копаете дальше и Новый год будете встречать вместе. Я, конечно, сгораю от любопытства. Интересно, что ты думаешь о юноше Митчелле. Смотри не съешь его, радость моя. Он тебе не чета: жидковат. В смысле как учёный, – да ты, наверно, и сама разобралась.
А вот мы с тобой – ох, какие бы мы могли вести упоительные беседы про башни под и над водой, про хвост дракона, про летучих рыб. Ты читала у Лакана про летучих рыб и бред преследования полостью? Знаешь, а я иногда по тебе скучаю. Хотя обошлась ты со мной не совсем красиво, несправедливо обошлась. Ты скажешь, что я тоже хорош, но что взять с мужчины? А ты так нетерпима к мужским недостаткам.
Напиши, даешь ли добро на доклад про осадное положение.
По-прежнему любящий тебя
Фергус.
Здравствуй, Мод.
Не понимаю: уже месяца два от тебя ни одного письма. Надеюсь, у тебя всё в порядке и твоё молчание просто показывает, что работа движется и тебе некогда отвлекаться. Когда ты долго не пишешь, я беспокоюсь: я ведь знаю, что личная жизнь у тебя не клеится. А твоим научным достижениям я рада и очень тебя люблю.
В последнем письме я обмолвилась, что, может быть, напишу что-нибудь про воду, молоко и амниотическую жидкость в «Мелюзине» – почему это воду всегда считают женской стихией? – ну, это мы уже обсуждали, – так вот, я хочу написать большую статью об ундинах, никсах[60]и мелюзинах: женщинах, которых воспринимают как опасность. Как на твой взгляд? Под этим углом можно рассмотреть и «Затонувший город». Тут надо уделить особое внимание негенитальной образности – подальше и от фаллоса и от манды, – и если интерпретировать окружающую жидкость как недифференцированный эротизм, то не исключено, что в образе жительниц подводного города всё женское тело представлено как сплошная эрогенная зона. Отсюда можно протянуть ниточку к тотальной эротичности женщины/дракона, которая плещется в большой мраморной купальне и погружается в воду с головой: недаром Ла М. отмечает эту деталь. Как тебе такая мысль, а, Мод?
Собираешься ли ты подготовить доклад к австралийской конференции Общества Сафо в 1988-м? Я планировала, что мы целиком посвятим её женской эротике в поэзии XIX века, стратегиям и маневрам, при помощи которых она проявлялась или раскрывалась. Может, у тебя появились новые соображения насчёт лиминалъности и размывания границ? А может, тебе хочется вплотную заняться лесбийством Ла Мотт как источником её поэтического вдохновения? (Я согласна, что, подавляя свои лесбийские устремления, она и выработала у себя эту свойственную ей скрытность и уклончивость, но ты