Обладать — страница 56 из 127

Привожу здесь стихотворение: мне оно дороже даже этого прелестного подарка. Несмотря на все Мы так счастливы друг с другом, даже разлука лишь укрепляет нашу преданность и сердечную привязанность.


Дар падкого на парадоксы: это

Лик белых роз из чёрного гагата.

В них удержалась мимолётность лета

И дышит жизнь, хоть смертию объята.


Как ископаемым огнём в камине

Окаменевшие стволы пылают,

Пусть чувство в нас с тобою не остынет,

Пусть на закате дней нас осияет.


Июнь


День не задался. Я объявила Берте, что она должна оставить наш дом и, если она согласна, мистер Болк устроит её в приют Магдалины. Берта не промолвила ни слова, густо побагровела и, тяжело дыша, воззрилась на меня, словно до неё не дошёл смысл моих слов. Я повторила, что мистер Болк оказывает ей большую любезность, что ей очень повезло. В ответ – всё те же исступлённые вздохи или пыхтение, отдающееся во всех углах моей маленькой гостиной. Я велела ей идти и обдумать моё предложение, а потом дать ответ. Следовало бы добавить, что я прошу её съехать до конца будущей недели, но язык не повернулся. Что с ней теперь станется?

Почта принесла груду писем того рода, что приходят к нам всё чаще: письма, содержащие поэмы или отрывки из поэм, засушенные цветы-закладки для «его» Библии или Шекспира, просьбы об автографе, советы (бесцеремонные), что он должен читать, робкие, а порой и навязчивые пожелания, чтобы он прочёл эпическую поэму или трактат, или даже роман, которые, по мнению их сочинителей, могут вызвать у него интерес и выиграть от тех улучшений, которые он предложит. На такие письма я отвечаю дружелюбно, желаю их авторам успеха и объясняю, что Он очень занят – и это сущая правда. Как они не поймут, что если по их милости у него не останется времени читать и размышлять, то он больше не сможет «поражать и восхищать» их «замысловатой изощрённостью мысли», по словам одного такого почитателя. Нынче среди писем оказалось одно, обращённое ко мне, с просьбой о личной встрече – по делу, как там говорится, величайшей для меня важности. Тоже не ново: многие – особенно молодые дамы – в надежде покороче сойтись с моим Рандольфом адресуются именно ко мне. Я учтиво ответила, что личных встреч незнакомым не назначаю, поскольку подобных встреч добиваются слишком многие, но если особа приславшая письмо, имеет сообщить нечто важное, я просила бы прежде письменно известить меня о предмете разговора. Увидим, выйдет ли из этого что-нибудь или не выйдет ничего – что стоит за письмом: что-то путное или, подозреваю, сумбур и бред.


Июнь


Нынче ещё хуже. Мигрень совсем одолела. Весь день я пролежала в комнате с задёрнутыми занавесями, между сном и бодрствованием. Есть много таких телесных ощущений – их нельзя описать, но узнаются они мгновенно: запах хлеба в печи, запах состава для чистки столового серебра; тем, кому эти ощущения незнакомы, о них не расскажешь. Из числа таких ощущений и близость мигрени, знаменуемая головокружением или опустошённостью, которые отнимают телесные силы. Занятно: в этом состоянии начинает казаться, что оно не пройдёт уже никогда и, чтобы переносить его, требуется терпение безусловное, беспредельное. Ближе к вечеру боль слегка улеглась.

Ещё одно письмо от настойчивой таинственной незнакомки. Пишет, что дело идёт о жизни и смерти. Дама вполне образованная, склонна к истерике, но без буйства. Письмо я пока отложила: где тут раздумывать над ним, когда так нездоровится. Мигрень переносит тебя в удивительный мир мертвенных сумерек, где жизнь, смерть – не Бог весть какая важность.


Июнь


Хуже прежнего. Приходил доктор Пимлотт, прописал лауданум, который принёс некоторое облегчение. Днём кто-то забарабанил в дверь, и Берта по рассеянности впустила странную даму, во что бы то ни стало желавшую меня видеть. Я в то время была наверху, попивала бульон. Попросила её прийти в другой раз, когда я буду здорова. Предложение об отсрочке покоробило её и раздражило. Я приняла ещё лауданума и вернулась к себе в тёмную комнату. Ни один из пишущих не изобразил ещё во всей красе блаженство сна. Кольридж описывает сны-мучители [113], Макбет говорит о сне изгнанном – и никто не напишет про то блаженство, когда расторгаешь связи с этим миром и в тепле, в неподвижности переносишься в другой мир. За оградою занавесей, под тёплыми одеялами, словно бы невесомо…


Июнь


День выдался наполовину скверный, наполовину всё-таки славный, погожий – день, можно сказать, обновлённый. Пока я пребывала в дремотном забытьи, в доме всё перечистили, и теперь обстановка – кресла, скатерти, лампы, ширма – теперь как новая.

Заходила моя навязчивая посетительница, и мы с нею говорили. Надеюсь, дело совершенно разъяснилось и на этом можно поставить точку.


Июнь


Поэт – не божество с ангельским зрением. [114] Рандольф никогда с этим определением не соглашался. На этот счёт он охотнее приводит другие слова У-ма Водсворта: «человек, говорящий с людьми» [115], а уж Рандольф, смею утверждать, знает пестроту и переменчивость натуры человеческой куда лучше Водсворта, обращавшего взгляд большей частью в собственную душу.

Заходил Герберт Болк, ласково говорил с Бертой, а та, как тогда передо мною, стояла вся красная, хлопала глазами и точно в рот воды набрала.


Июль


Поутру обнаружилось, что Берта ночью тайком бежала из дома, забрав все свои пожитки и, как уверяет Дженни, кое-что из её вещей, среди прочего ковровый саквояж и шерстяную шаль. Из нашего домашнего имущества не взято, кажется, ничего, хотя всё серебро или на виду, или разложено в незапертых шкафах и комодах. Возможно, что шаль она взяла по ошибке, а может быть, ошибается Дженни.

Куда она подалась? Что мне делать? Написать к её матери? Доводы есть и в пользу такого решения и против него: она не хотела, чтобы мать узнала о её положении, но может, у матери она и нашла прибежище.

Я подарила Дженни одну из своих шалей и один из наших баулов. Она осталась довольна.

Не отправилась ли Берта к тому человеку, который [116].

Как же быть? Пуститься на поиски? Не могла же она в таком состоянии остаться на улице. А если найдём, не покажется ли, будто мы собираемся притянуть её к ответу? Этого мне бы никак не хотелось.

Я обошлась с ней дурно. Я совершила поступок, хуже которого и быть не может.

Герберт Болк с чужими чувствами не считается. Но я-то ведь знала об этом, когда принимала решение. Следовало бы


Июль


Вновь скверный день. Весь день провела в постели, занавеси не задёргивала: оставаться в комнате с завешенными окнами не позволяет какой-то суеверный страх. В косматом тумане висело тусклое солнце, а вечером на чёрном небе тускло загорелось другое светило, луна. Целый день я лежала недвижно, ни разу не повернувшись. Оцепенение, нечувствие стали мне убежищем от боли, малейшее движение превращается в пытку. Сколько же дней проводим мы в неподвижности, ожидая, когда это кончится и нам удастся наконец уснуть. Я лежала в беспамятстве, как, должно быть, лежала в стеклянном гробу Белоснежка – живая, но непричастная поднебесному миру, дыханье не пресекается, но тело не шевелится. А там, в поднебесном мире, мужчины претерпевают и стужу, и зной, и разгул ветров.

К его возвращению я должна быть свежа и бодра. Должна непременно.


– Да, умела она писать, – произнесла Мод. – Я не сразу поняла, почему вы решили, что она сбивает с толку. Но потом, кажется, сообразила. Если судить о ней только по этим записям… я так и не разобралась, какая она была. Симпатична она мне или нет. Рассказывает она о разном. Разном и интересном. Но цельной картины из этого разного не возникает.

– Кто из нас цельная картина? – сказала Беатриса.

– А что было с Бертой после?

– Нам это выяснить не удалось. Эллен не пишет. Не пишет даже, разыскивала ли она её.

– Для Берты это, наверно, была настоящая трагедия. Она – Эллен, – кажется, не понимает…

– Не понимает ли?

– Даже не знаю. Описывает она её очень отчётливо. Бедная Берта.

– Ладно, всё уже быльём поросло, – сказала Беатриса неожиданно. – История давняя. И с ребёнком непонятно. Если он родился.

– Как же это досадно. Когда не знаешь.

– Профессор Собрайл разыскал янтарную брошь. Ту самую. Сейчас она в Собрании Стэнта. Он говорил, экспонируется на муаровом шёлке цвета морской волны.

Сообщение о броши Мод пропустила мимо ушей.

– У вас есть какие-нибудь соображения, кто была та истеричка, которая писала письма? Или она, как Берта, канула без следа?

– Про неё больше никаких сведений. Совсем ничего.

– Эллен обычно сохраняла письма?

– Не все. Большую часть. Связывала в пачки и держала в коробках из-под обуви. Они у меня здесь. В основном «почитательские письма», как она их называла.

– Можно взглянуть?

– Если интересно. Я пару раз их просматривала. Думала написать статью о, так сказать, викторианских предшественниках нынешних клубов поклонников знаменитостей. А когда взялась за статью, противно стало.

– Так вы мне покажете?

Беатриса окинула бесстрастным взглядом решительное, словно выточенное из слоновой кости лицо Мод и что-то в нём прочла, хотя, может быть, её догадка была не совсем верна.

– Что ж, – пробормотала она, не двигаясь с места. – Отчего не показать.

Чёрная картонная коробка была обвязана тесьмой, плотный картон высох и потрескался. Поминутно вздыхая, Беатриса сняла тесьму. В коробке лежали аккуратные связки писем. Беатриса и Мод принялись перебирать их, отыскивая нужную дату, заглядывая в конверты. Просьбы о пожертвованиях, предложения помочь по секретарской части, стремительные строки с изъявлением пламенных восторгов, обращённые к Рандольфу и адресованные Эллен. Наконец Беатриса по дате отыскала письмо, написанное взволнованным и вместе с тем искусным, отдалённо готическим почерком. Да, это бы