ого изотермического вагона, — есть товарные вагоны с маленькими площадками, где расположен ручной тормоз; вот в таком я и уехал.
Сперва поезд шел медленно. Он выгнулся дугой, покидая городок, и я увидел с площадки, что весь поезд действительно белый. Потом он выпрямился, набрал ход. Теплый, влажный ветер вихрился вокруг площадки, летели песчинки, пахло смазочным маслом и травой. Темнело. Стало холодно. Уже мутный холодный туман клубился над болотистыми лугами, мир в этот час был зябок и неуютен, а поезд мчался неизвестно куда, мимо сонных полустанков, мимо влажных придорожных кустов, мимо ольховых подлесков, где на листьях, искрясь холодным светом, дрожали стеклянные горошины росы.
И вот состав вошел в ночь, как в длинный черный туннель, чтобы через несколько часов вынырнуть из него к свету и солнцу, к милому голубому небу.
Цыганская звезда
Съежившись, запахнувшись в курточку, положив под голову фанерный баульчик, лежал я на узкой тормозной площадке, а колеса выстукивали мне: «Кто-и-куда? Кто-и-куда?» Ведь так уж положено, что каждому едущему терпеливые колеса выстукивали какую-нибудь подходящую к случаю фразу.
С площадки, открытой сбоку, видно было мне черное небо, слившееся с полями. Пунктиры созвездий висели над землей, и зеленая цыганская звезда дрожала, мерцала в высоте, будто огонек на ветру — вот-вот или погаснет, или разгорится, вспыхнет огромным зеленым солнцем. В городке я слыхал, что заглядываться на эту звезду нельзя, а то станешь бродягой, нигде тебе не будет угла, будет тянуть с места на место.
А вот с высоты сорвалась падучая звездочка, прочертила кривую огненную черту — и погасла, не долетая до земли; потом упала другая. Потом две падучие звезды, будто они сговорились, пронеслись по небу, сгорели на лету; казалось, их полета не слышно только из-за шума поезда. То был август, пора падающих звезд…
Но и у земли были свои, живые огни. Из-под колес вагона, как от кресала, выпрыгивали белые искры; другие искры — красные, пушистые, как снежинки, — летели из паровозной трубы. На полустанках в окнах домиков горели уютные огоньки, — значит, не один я не спал в эту ночь. Порою вдали возникал одноглазый семафор, уставив на поезд зеленый зрачок; белые фонарики стрелок, будто подброшенные в воздух, висели над подъездными путями, и далеко по рельсам убегал их добрый, верный свет.
Вот состав замедлил ход, подходя к какой-то большой станции. Вот остановился. Высокие шары фонарей встали над вагонами, умолк колесный стук, и стало слышно, как отдувается, фырчит усталый от долгого бега паровоз. Я теснее прижался к стенке, чтобы никто меня не увидел, а сам ждал, что вот-вот меня здесь обнаружат. У меня уже придумано было, что сказать, если заметят: «Дяденька, я до следующей станции еду. Там у меня бабушка живет, она захворала». Ради бабушки-то уж пожалеют, не сгонят.
Но никто сюда не заглянул, и, когда поезд тронулся, я уснул. Спал я долго и крепко и проснулся только под утро: какой-то человек, стоя на подножке площадки, дергал меня за ногу. Поезд не двигался.
— Ты как сюда попал, оголец? — спросил меня человек.
— Я просто так, дяденька… — сказал я спросонок, но сразу же спохватился: — Я, дяденька, к бабушке еду, она заболела.
Человек оценивающе посмотрел на меня:
— А на какой станции бабушка твоя живет?
Я знал только три станции за нашим городком, но ясно было, что поезд давно проехал мимо этих станций. Еще я знал, что где-то есть станция, по названию Бураки. Я робко сказал:
— Бабушка на станции Бураки живет, кажется…
Это «кажется» всё погубило.
— Врешь ты, оголец, — сказал человек, — слезай-ка лучше, а то к линейному агенту сведу.
Я не заставил долго упрашивать себя и, захватив баульчик, живо соскочил с площадки. Что такое «линейный» я не знал, я знал только, что есть линейные корабли и трехлинейные стекла для лампы, но слово «агент» меня устрашило, агентами ведь были сыщики, — это я вычитал из маленьких книжек в пестрых обложках. Новый Шерлок Холмс, Нат Пинкертон, Ник Картер — все они были агентами, и они уж спуску не давали.
И вот я остался на платформе, а поезд ушел; как куски пиленого сахара, сверкнули на дальнем повороте белые вагоны, на полустанке стало тихо, — поезд увез с собой весь шум; стало слышно, как грубыми, недовольными голосами спросонок гогочут гуси у коричневого сарайчика возле насыпи, как шумит лес, — он был совсем близко.
Полустанок был очень маленький. Я знаю, больших полустанков и не бывает, но этот был какой-то особенно уж небольшой. Над песчаной платформой тянулся узкий тесовый навес, под навесом была билетная будка и стоял на табурете медный бак с надписью «кипяток». В стороне виднелись какие-то постройки, домик с цветами на окнах и с палисадником; за изгородью палисадника сидела собака, — была она не сыщицкая, не ищейка, а самая простая дворняга.
На билетной будке висело расписание поездов, но ни одного поезда на Москву не было. Рядом с расписанием красовался плакат: «Свинья — крестьянская копилка». И тут же на большом красочном листе был изображен пароход, идущий по синей реке. Под ним был график рейсов. Значит, близко река, — понял я. С поезда еще сгонят, а то ли дело ехать по воде! И я решил искать реку.
Платформа была пуста, только на зеленом скате насыпи, в стороне, сидели несколько человек, ждали поезда. К ним я приблизиться не решался: еще станут расспрашивать. Но вот к баку с кипятком подошла девочка и начала наполнять водой бутылку с пивной этикеткой. Я обратился к ней, и она стала мне объяснять, как пройти к реке. Объясняла долго, но, когда я отошел от нее, в голове у меня был полный сумбур.
В последний раз окинув взором полустанок, я бодро зашагал по шпалам. Прошел километра два, затем свернул на железнодорожную ветку, отходившую влево от главного пути; кажется, про эту ветку мне сказала девчонка. Эта ветка давно была заброшена, — рельсы ржавые, ненакатанные, между трухлявыми, щербатыми от старости шпалами росла мелкая трава и кукушкин лен.
Эта железнодорожная колея привела меня к выработанному песчаному карьеру и здесь оборвалась. О карьере девчонка мне ничего не говорила, но идти назад уже не имело смысла. А пока я решил подкрепиться.
Присев на песчаном склоне выемки, я вынул из баульчика банку с вареньем и хлеб. Отрезав Колькиным ножом кусок хлеба, я стал макать этот кусок в варенье; это было очень вкусно и выгодно: хлеба при этом не убавлялось. Я решил съесть полбанки и на этом остановиться: быть может, мне предстоит еще долгий путь. И вот я мысленно провел черту, делящую банку пополам. То, что выше черты, — на сегодня, что ниже — на завтра. Но так как черта была только мысленная, то я в конце концов съел все варенье.
Из-под замшелых коряг на вершине песчаного ската бил родничок; вода, тихо звеня, стекала по песку на красноватое дно выемки, где росли маленькие белоголовые цветы, похожие на клочья растрепанной ваты. Я напился из банки родниковой воды, была она холодна и чиста. Там, наверху, плавный полуденный ветер раскачивал сосновые ветви, шуршал в можжевеловых кустах; со дна выемки цветы кивали мне смешными белыми головами, уговаривали не уходить, не спешить. Да я и не торопился. Мне нравилось сидеть здесь на песке, отдыхать. Нет, не так уж плохо в дороге…
Однако надо было продолжать путь. Я пересек карьер и вступил в сосновый бор. В нем было светло; деревья стояли далеко друг от друга, и высоко, в самое небо, уходили их мощные чешуйчатые стволы. Спокойная, добрая сила чувствовалась в этих соснах, и легко было идти под ними, пружинила, помогала ногам сухая, покрытая упругим мохом земля. Тропинка, отысканная мною, петляла между стволами, взбегала на пологие холмы.
Шел я долго, устал, а кругом все был лес да лес, да сухие вересковые поляны. Попадались старые вырубки; древние голые, серые пни, как осьминоги, притаясь в траве, далеко простирали щупальца корней. Лиловато-красные цветы иван-чая тихо покачивались возле них. Потом началась низина. Все меньше было сосен, все больше березы, ольхи; и воздух здесь был другой, — потянуло сыростью.
В березовой рощице прилег я на лужайке, хотел отдохнуть полчасика, но уснул и спал долго, а когда проснулся, был уже вечер, и солнце, как дальний пожар, просвечивало сквозь чащу.
Я пошел тропкой, но скоро стало совсем темно, и я сбился с тропы. И вот зачвякала болотная жижа, какие-то тугие высокие травы стали касаться колен. Я ускорил шаг; ветки, холодные, мокрые, как водоросли, задевали лицо, плечи, обдавали росой.
Вдруг где-то рядом, будто над самым моим ухом, зловещим, противным голосом заверещала ночная птица; странно шевелился силуэт дерева, серовато светящийся туман узкой длинной лентой пополз через поляну, будто кто-то невидимый тянул эту ленту, спрятавшись за деревьями. Неприятный холодок пробежал у меня по спине.
«Только не беги! Только не беги! — твердил я себе. И я действительно продолжал идти, хотя ноги так и просились в бег. — Лучше вытерпеть, но только не бежать, — мысленно скороговоркой убеждал я себя. — Ведь красноармейцы не побежали бы!»
«Красноармейцы всегда вместе ходят, вместе не страшно, а ты один, один сейчас, ты сейчас один!» — твердил мне тогда голос Страха.
Но вот, выбравшись на сухую поляну, я присел на бугорок. Здесь придется ждать утра.
Сидеть было страшнее, чем идти. Вокруг тихо шумел лес, он жил своей ночной, чуждой человеку жизнью; казалось, взойди сейчас внезапно солнце — и сразу испуганно зашевелятся стволы и ветви, спеша принять дневной, мирный, привычный человеку вид.
Чтобы забыть о темноте, я вспоминал всех своих друзей и знакомых. Вспомнил, конечно, и Кольку. Как бы он вел себя на моем месте? Может быть, он и заплакал бы, а я вот не плачу; это меня немного утешило. Вот фельдшер Булкин — тот ничего не боится, он на моем месте и глазом бы не моргнул! «И ты не моргай глазом!» — сказал я себе и попробовал держать глаза открытыми, не мигая, но долго не выдержал. Это умное занятие отвлекло мои мысли от темноты, и я начал подумывать уже о том, что неплохо бы сейчас перекусить. Но вдруг Страх шепнул мне: «Медведи здесь наверняка есть, этот лес для медведей подходит!»