Облака перемен — страница 43 из 44

Я не боялся последствий. Последствия прятались за горизонтом. Я боялся лишь последней секунды. Боялся, что в последнюю секунду…

Что? Не хватит решимости? Что за глупость, я был полон решимости. Решимости с избытком, решимость лезла из ушей, вот сколько было решимости.

Но я и накануне об этом думал… и несколько дней назад. Я постоянно об этом думал.

При этом нужное слово никак не наворачивалось… или, может, вообще не было в языке такого слова, вместо него всё «решимость» да «решимость»… но при чём тут решимость, если решимости хоть отбавляй.

Мысль не находила себе подходящего слова. Но и не покидала меня. Она была такой же навязчивой, как желание. В ней не было никакого смысла, в этой мысли, ей следовало бы отстать и забыться. Она была невозможной. Точнее, это была мысль о невозможном.

Что значит — не хватит решимости или чего там. Как может не хватить решимости или чего там. Если всё решено, то о какой решимости речь. Если мне её, решимости или чего там, вдруг не хватит — что это будет?..

Вот он сядет на пассажирское сиденье рядом и…

И я не смогу?

Это будет что-то невозможное. Какой-то страшный позор. Стыд. Много стыда. Стада стыда.

Но я-то собираюсь жить дальше. А чтобы жить дальше, должен иметь хоть крупицу самоуважения.

Ей не могло быть места, этой мысли.

Но она была. Такая же навязчивая, неотступная.

То есть такое всё же могло случиться.

И я этого боялся…

Сорок шесть.

Черт бы тебя побрал.

Можно позвонить. Мол, я тут сижу. Мы вроде на половину четвёртого  плюс-минус. Так я подъехал.

Но нет, лучше выждать. Деловые люди не любят лишних звонков. У него дела на миллион, а тут дребезг по пустякам. Даже, скорее всего, значительно больше, чем на миллион. Если семь лет назад начал с девятисот сорока тысяч, теперь, конечно, куда больше. Десять миллионов. Сто. Вряд ли миллиард. Но понятно, что не бедствует.

А тут трезвонят по ерунде.

И я знал, что нельзя отводить взгляда от двери. Я знал, что стоит сморгнуть, и окажется, что пропустил самое важное.

Пятьдесят две.

Лицо горело. Мне не хватало воздуха. Не сводя глаз с поблескивающих створок, я нашарил ручку.

Дверь распахнулась, стала видна вся башня.

То есть не вся. Чтобы увидеть всю, нужно было посмотреть вверх.

И я отвёл взгляд, чтобы взглянуть вверх.

И ведь я знал, точно знал, сколько раз в этом убеждался — стоит лишь сморгнуть!..

Но ряды возносящихся к ясному небу этажей сами собой притягивали взгляд.

И я не понял, что за кулёк.

Кто-то бросил с верхотуры кулёк.

Из форточки, вероятно.

Какой-то дурак бросил кулёк из форточки небоскрёба. Чёрт знает с какого этажа.

Лень до мусорки дойти.

Кулёк летел вниз.

Куда ещё было ему лететь. Кульки с мусором всегда летят вниз.

Этот падал очень быстро.

Трепались какие-то тряпки.

В следующее мгновение мозг сумел ухватиться за иной образ и подправил зрение: я увидел, что это не тряпки, а руки.

Падавший махал руками.

Может быть, он при этом и кричал. Но в городе всегда шумно.

Откуда-то долетел взвой клаксона.

Он шлёпнулся метрах в десяти от меня. Примерно на полпути к дверям.

Удивительно, что я и сейчас ничего не услышал — не услышал звука удара.

Как будто упал пустой мешок.

Это было какое-то сумасшествие.

Я должен был не моргая смотреть на двери.

Вместо того я выпрыгнул на асфальт.

От дверей тоже кто-то спешил. Я услышал трель свистка.

Многие, выскочив из дверей, не решались двинуться дальше.

Я уже подбегал.

Тело лежало на боку лицом ко мне. Маски не было.

Вот ничего себе.

Чернота затмила взгляд.

Чёрный комбинезон охранника.

Охранник кричал сквозь маску:

— Не подходить! Не трогать!

Подбежали ещё двое в чёрном.

— Не идти туда! — надрывался у дверей третий, размахивая сорванной, чтобы не мешала орать, маской. — Нельзя подходить!

— Не трогать!..

Из дверей выскакивали ещё и ещё в чёрных комбинезонах. Мелькнула и полицейская форма.

Я попятился к машине.

Сел, сунул «Осу» обратно в сумку, откуда прежде вынул, чтобы пристроить между сиденьями под правую руку. Сумку закрыл, бросил на заднее сиденье.

Блестящая самописка оставалась в пальцах. Отшвырнул.

Повернул ключ.

Ничего себе, повторял я, выруливая к набережной. Вот ничего себе.

Вот ничего себе, а.

Эпилог

Марина звонила дважды, но на время полёта телефон был выключен. Пропущенные вызовы я увидел в электричке.

Меня должен был встретить Кузьменковский водитель. И встретил бы, как всегда встречал. Но вместо того, чтобы посадить рейс во Внукове, что следовало из расписания и значилось в билетах, нас отправили в Домодедово. И с таким молчаливым достоинством это сделали — не стоит, дескать, благодарности, — будто мы всю жизнь сюда стремились и вот, наконец, получили счастливую возможность.

Я уж года три как обзавёлся замечательным кожаным саквояжем — достаточно вместительным для краткосрочных командировок и настолько скромным, чтобы даже на самой строгой регистрации ни у кого не возникло мысли, что он может претендовать на место в багажном отсеке. Поэтому не пришлось по крайней мере ждать выдачи багажа. Но то, что стало рутиной, не может быть серьёзным утешением.

Экспресс готовился отбыть, я успел. Зашипели двери, закрываясь. Я достал телефон.

Ну да, сказала Марина, я звонила.

Она поинтересовалась, в Москве ли я, а услышав, что фактически нет, но скоро буду, поскольку еду из аэропорта, то есть нахожусь в сравнительной близости, ужаснулась: сколько можно! Я пообещал в ближайшее время вернуться к оседлому образу жизни. Хотел напомнить её собственные слова о бизнесе: мол, кто им занят, себе не принадлежит и живёт как на вулкане. Но напоминание могло оказаться неуместным, а расстраивать её мне не хотелось.

Оказалось, однако, что в этом напоминании ничего плохого бы не было, даже наоборот, всё к тому и шло.

— На девять дней я болела, — сказала Марина. — Не ковид, нет, простуда какая-то, но решили ничего не устраивать. А завтра всё-таки сороковины. Лена с Сонечкой у меня. Больше никого и не будет. Ну, может быть, Наташка подойдёт. Но и то вряд ли. Часам к пяти — сможешь?

Я обещал.

Конечно, я мог бы пренебречь этим приглашением, сославшись на занятость.  Я и на похоронах-то оказался вовсе не потому, что мне хотелось поминать усопшего добрым словом. Но Лена ни в чём не была виновата, Марина тем более, а чего бы я хотел в последнюю очередь, так это рушить их представления о мире, одним из краеугольных камней которых, насколько я понимал, было непререкаемое убеждение, что бывший свидетель, сколь бы случайно ни оказался он в этой роли, должен скорбеть почти в ту же силу, что и оставшиеся в живых участники бракосочетания.

Сонечка к моим пирамидкам поначалу отнеслась демонстративно скептически. Но выдержки и терпения ей хватило ненадолго. Утомившись показывать свою незаинтересованность и понемногу разохотившись, она возилась на диване, время от времени возмущаясь шаткостью построений, — и тогда с гневным распевом пуляла в нас одним из разноцветных дисков.

Вопреки Марининым сетованиям, что она никого не сможет дозваться, компания собралась почти прежняя. Я даже пожалел, что не потрудился в первый раз запомнить, кого как зовут.

Успокаивала мысль, что теперь-то мы уж точно никогда не встретимся.

Ну да.

Потому что прежде — то есть доныне — душа усопшего, возможно, и впрямь коротала час неподалёку. Может быть, даже совсем рядом, может быть, даже прямо возле накрытой куском хлеба рюмки у фотокарточки на туалетном столике. (Кстати сказать, фото было довольно странное: Александр стоял рядом с Леной, она открыто и широко смеялась, а он в самый ответственный момент как будто нарочно поднял руку — и его лица за ней практически не было видно. Поразмышляв, я молчаливо умозаключил, что если бы нашлось более удачное, поставили бы его.) Во всяком случае, был повод живым сойтись посидеть за чаркой. Кто бы что при этом о покойном ни думал. Пусть даже и тайком, про себя, не высказываясь, ибо обнародовать такие мысли в такой день было бы сущим кощунством. Да и кто за траурным столом поверил бы, что у подобного могут быть малейшие основания.

Так было, да.

Но на сороковой день, она, душа, должна была отлететь окончательно. Как бы ей самой, может быть, ни хотелось продлить здешнее пребывание, приходится отбыть в иные пространства. О которых, кто бы что ни говорил и как бы достоверно их ни описывал, мы имеем, увы, самые недостоверные представления.

Дело шло своим порядком. Толковали о разном. Участники застолья много внимания уделили пандемии. В частности, толковали о возможности и вероятности нового локдауна. При том что и первый-то, по общему мнению, едва пережили.

Звучали сведения о скорбных утратах, по большей части о знакомых знакомых. Но вот Наташу дело коснулось всерьёз — свекровь, а у ещё одной подруги Марины, имени которой я не помнил, брат мужа.

Было совсем невесело, даже печальнее, чем в первый раз, не в пример иным поминкам, когда дело доходит, натурально, до песен под гитару и чуть ли не плясок, — и только совсем недалёкий увидит в этом чистом желании хоть как-то развеять ощущение потери что-нибудь святотатственное.

Под конец разговор перешёл, как обычно, к предметам более практическим. Куда всё делось, и есть ли надежда. Вряд ли, вряд ли: если пропало, то и потом не найдут. Во что обойдётся памятник. Где лучше заказывать и стоит ли торопиться. Общее мнение сводилось к тому, что надежды нет, а торопиться не стоит, ибо земля есть земля. Земле нужно как следует умяться и просесть, а это не меньше года; будущей весной ближе к лету.

Когда собирались расходиться, Лена увела меня на кухню. Ей хотелось поделиться, выбрала меня конфидентом. Пепел она стряхивала в одну из грязных тарелок.

Она несколько раз ходила к следователю. Следователь рассказал много неожиданного. Прямо гром с ясного неба. Просто не могла поверить. Да следователь, собственно, и не настаивал, ему-то что. К нему, небось, каждый день такие клуши являются, правда ведь.