Не знаю, всякие совпадения бывают, но я, дослушивая всю эту байду, крутился в кресле и думал, что это оттого, что после первого отделения мы с ней пошли в буфет. А там оказалось так запущенно, что я только рот на витрину мог разинуть, а бабок разве что на ириску хватало. Даром что столица края, а небось и в Москве таких цен не бывает. У неё тоже лавандосов не было. Ну не было и не было, ладно, ничего же страшного, правда, но она почему-то с такой улыбочкой это сказала, что прямо и не знаю. Может, почудилось.
Вообще-то, у неё обычно есть деньги. У девчонок почему-то всегда больше денег, и всегда из-за этого неудобняк. Я давно уже думаю, надо как-то решать эту проблему. Жить надо, а перенсы не больно финансируют.
Да и одно слово что перенсы. Перенсы – это же родаки, ну, мать ещё куда ни шло, а Грушин-то мне и вовсе не родной. Родной у меня оказался капитан и давно ушёл в дальнее плавание. С Грушиным они поженились, когда я ещё под стол пешком ходил, классе в третьем был, что ли, или в четвёртом. А теперь уж их общей Валюшке скоро пять. А Валюшка через год после свадьбы родилась, мы тогда с Грушиным впервые вдвоём оставались, пока мамахен в родилке валялась.
И ничего, всё нормально.
Дело ведь не в том, родной или не родной, а жить с ним можно или нет. У Горелого вон родной был, так Горелый от него, пока того не посадили лет на восемь, под диван залезал, дважды из дома бегал, хоть на Луну был готов, только лестницу покажите.
А что они с Грушиным женились и что Валюшка у неё родилась, так тут я ничего такого. Некоторые прямо подумать не могут, что их мать с кем-то там типа что-то. Не знаю. Это у них самих что-то с головой. Вообще-то, всё нормально, кажется. Ну, был муж, потом, допустим, в тюрьму сел, или умер, или, как говорится, ушёл в дальнее плавание, и что? Не обязательно же все разведённые в одной квартире живут. У Кольки Быстрова живут, им типа деваться некуда, хотя тоже не совсем понятно, может, им нравится. Но другие же могут что-то сделать, разменяться там как-то, не знаю, разъехаться. А если разъехались, так что потом, всю жизнь ей один на один со своим безумным деточкой волохаться? Типа Вовки Гершонянца, который грозил с балкона сигануть, если мать мужика в дом приведёт.
Не знаю.
Конечно, смотря какого мужика приводить, это да, тут ещё надо посмотреть. Но Грушин хороший, что там рассусоливать.
А что бабки, так у них самих в жизни мало парадайза, я понимаю, особо не наезжаю, своей волей децил дадут, и то хорошо. Мать всё рассказывает, как она скоро забогатеет. Типа вот раскрутится её салон красоты, так пусть тогда лопату дают, без лопаты ей никак, чем грести-то будет.
Грушин кивает: ага, ну конечно, салон сказочной красоты. Только смотри, говорит, чтобы как с Цветковой не получилось. Мама возмущается: ну ладно, ладно тебе, ну что ты каркаешь, ты же не будешь меня убивать, правда? Я не буду, соглашается Грушин.
Я всегда заранее отворачивался, я почему-то всё-таки не люблю смотреть на эти их нежности.
Насчёт Цветковой недавно весь город гудел. Цветкова завела лавку почти в то же время, что мама свой салон, Грушин ещё подначивал, что они теперь конкурентки: раньше учились в одном классе, а сейчас небось загрызть друг друга готовы, вот она, женская дружба. А мама отшучивалась, что не в классе, а в школе, и они даже знакомы не были, Цветкова двумя годами старше, и никакие они не конкурентки, у неё салон красоты, а у Цветковой маникюрный кабинет. И типа совершенно не важно, что в одном здании и почти дверь в дверь, у женщин ведь разные надобности, одной ногти привести в порядок, другой всё остальное, начиная с макушки, за вычетом педикюра, педикюр тоже у Цветковой.
Короче, как там шло, я не знаю, откуда мне знать, да вроде всё нормально было, а кончилось тем, что однажды к Цветковой в кабинет муж пришёл. Позже всплыло, что они типа давно уже не ладили, он требовал, чтобы она от кабинета избавилась, подозревал он её, что ли, хотя и странно, не в кабинете же ей изменять, не на рабочем же месте, при чём здесь вообще кабинет, там одни тётки, мужика хрен заставишь педикюр делать.
Но он всё же пришёл, ввалился, всех выгнал, ударил Цветкову, Цветкова упала, о́ру выше крыши, вопили оба, а потом он дважды выстрелил ей в ухо из травматического пистолета «оса».
Всё это потом стало известно в деталях, но тогда мама не знала, что происходит, они забаррикадировались в салоне красоты, прямо дверь в дверь, с ней ещё две мастерицы были и две клиентки, боялись, что он и к ним ломиться будет, в милицию звонили, все дела. Но менты приехали, когда он уже ушёл, через час взяли дома пьяного, а Цветкова и до «скорой» не дожила.
В общем, напрасно, конечно, начал я в буфете агитацию разводить насчёт того, что и кофе у них наверняка поганый, и бутерброды небось несъедобные, даром что с красной рыбой. Анечка посмотрела на меня, будто я мухоморов объелся, и, ни слова не сказав, пошла к Верке Зарайской, будто так и надо.
И они весь антракт шушукались – расхаживали по холлу между колоннами под ручку. А когда все в зал, я опять натолкнулся на Верку, только она уже была с Косточкой. Верка, говорю, ты Аню не видела, а Верка как полная дура глаза вылупила, сначала на меня ими похлопала, потом на Косточку, а потом лепит так недоумённо: а она типа была? Я прямо взбесился, что она меня разводит: тебе, говорю, ноотропил пора горстями принимать. И пошёл себе, а что мне ещё оставалось, только Анечки уже не было, я высматривал, пока люстры не погасли, но она и позже не появилась.
У меня, естественно, сразу неприятное предчувствие. У меня всегда неприятное предчувствие, если она вдруг недоступна. Я понимаю, что, наверное, напрасно дёргаюсь. Но стоит, например, у неё телефону сесть, как я уже на взводе. И ведь знаю, что её телефон всегда не вовремя садится, и сам беспрестанно твержу, чтобы она его на ночь в зарядку ставила, а ей пофиг, хоть кол на голове теши, не ставит, забывает, а потом к обеду он сдох, и до неё не достучаться, – и, по идее, мне должно быть пофиг, а я всё равно психую как бешеный.
Раньше я подозревал, что она не просто так пропадает, а, например, потому, что с кем-нибудь затусила, пошла куда-то, не знаю, в кино там или в кафе, и он сидит с ней рядом и чувствует, как её волосы пахнут, и ей типа нравится, что он это чувствует, и она искоса так на него посматривает, вроде как проверяет, правда нравится или нет.
Я прямо умирал, если начинал о таком думать, но потом мы с ней поговорили, и она сказала, что я глупый. И я сразу успокоился, потому что на самом деле глупил, ничего такого не было и быть не могло, а всё телефон. Но всё-таки подчас понятнее становится, почему иной готов любимой в ухо из «осы» палить.
А потом Анечка начала с синими китами общаться. Вот уж никогда не думал, что мы такими разными окажемся. Мы два года с ней, сколько всего было, но и в голову не могло прийти, что она подсядет на китов.
Я поначалу посмеивался, типа вот нашла себе заботу, просто детский сад, потом почувствовал, что ей неприятно – ну то есть совсем, не так, когда что-то просто неприятное, – и перестал. Даже пришлось делать вид, будто мне тоже интересно. Стал косить под их компанию, начал шифроваться как базарный дурачок. Написал у входной двери под звонком «4:20» – мелко-мелко карандашиком, чтобы родаки не заметили (хотя родаки, если бы даже и заметили, в жизни бы не поверили, что я такой идиот): типа тут живёт синий кит. Показал Анечке, она обрадовалась, потом улыбнулась так грустно, типа всепонимающе, и говорит: ну вот, Никанор, теперь ты тоже с нами. Ну да, говорю, я с вами, что же я буду в стороне, как обсевок какой.
Но время от времени я всё же начинал намекать, что с этими китами надо завязывать, ну их, этих глупых китов, это всё неправильно.
Меня и картинки их, от которых она тащилась, раздражали, и фразочки эти заумно-многозначительные. Тонкие пальцы держат зажигалку, а на ней надпись типа One day you lose something and you say: «Oh my God. I was happy. And I didn’t even know it». Это ещё ладно. А то ещё какой-то тощий гай стоит на крыше, а может, не на крыше, а на плотине, что ли, на дамбе какой-то, черт её не разберет, всё такое туманное вокруг, и небо туманное, и в тумане над ним плывут эти чертяки – синие киты, только не понять, что они синие, потому что вся картинка чёрно-белая.
Или просто тупо My parents care more about my grades than my mental health. Или длинный-длинный белый коридор – такой длинный, что в перспективе уходит в мелкий квадратик, табличка Exit, а поверх всего надпись от руки: Ты мне больше не нужна.
Финка лежит на белой простыне, красивая такая, хищная, а на неё наколота голова куклы: оторвали и финкой в шею, – щёчки розовые, губки бантиком, волосики светлые. Целая куча пейзажей, все чем-то схожи: непременно туман, лес вокруг или призрачные горы, тропинка уходит в неизвестность, где совсем темно и страшно. Многоэтажный дом в ненастье, весь в дожде и тумане, тучи ползут по самой крыше, а там, в этих тучах, делает вираж синий кит – взмахивает плавниками, и опять не синий, а чёрно-белый. Ну и конечно, Разбудите меня в четыре двадцать, такое типа заклинание, в четыре двадцать, и ни минуткой позже, без этого никуда, хоть ты тресни.
Анечка всё нудела, что я должен войти в их группу, подписаться под всей той байдой, которой они друг друга грузят, а то ей там одиноко. Типа если мы не можем порознь, то должны типа вместе.
Мне нравилось, что она говорит это – что мы должны вместе, потому что не можем друг без друга. Я с этим всегда соглашался. Она во многом была права. Например, что со всех сторон одни пинки, никто всерьёз не воспринимает и только дёргают из-за всякой ерунды, на которую вообще бы внимания не следовало обращать. Анечка говорила, для неё самое страшное, если мать раз попросит, два попросит, потом разозлится и скажет, что больше просить не будет и сама сделает, о чём недавно её просила. Прямо как будто она не мать ей, а какой-то враг. Так она всегда говорила. Говорит так, а сама смотрит непонятно куда – словно куда-то за горизонт, в глазах слёзы, и сигарета в пальцах дрожит. И каждую секунду, нет, три раза в секунду пепел стряхивает. Тык-тык. И опять – тык-тык. И опять. Никакой пепел нагореть ещё не успевает, а она всё «тык-тык» да «тык-тык». Типа как мать такое скажет, у неё руки насовсем опускаются и жить не хочется.