Облака перемен — страница 21 из 44

При этом главное свойство сего чудного минерала состоит в том, что он способен бесконечно расслаиваться. От плоского кристалла всегда можно отщепить тонкий слой. При удаче получится целый лист – такие до изобретения стекла вставляли в проёмы окон.

И сколь бы тонкими ни казались слюдяные пластины, любую из них можно разделить на две – а потом ещё на две, и ещё, и ещё. Сколь бы ни были вы уверены, что достигнут предел и новые старания тщетны, но и теперь из каждой можно получить две, и опять это будет не окончание дела.

Так что вы должны смело расслаивать свою слюду, отщепляя год за годом, а потом и день за днём. Рассказ о происшествии занимает в разы больше времени, чем само событие. Гибельная катастрофа случается в мгновение ока – а говорят о ней веками.

Вам придётся расслоить прошлое и рассказать обо всём, что вас окружало, отметить всё, что хоть как-то касалось ваших чувств, – включая блики, шорохи, случайные касания и иные ничтожные мелочи, – и это трудная задача, требующая настойчивости, упорства, внимания и тщательности, зато и плодотворная, как, возможно, никакая иная.

Так что расслаивайте, Василий Степанович, расслаивайте дальше – ибо как раз между этими бессчётными слоями и заключены все чудеса, все чертоги, все бесконечные отражения и блики доставшейся вам жизни!..

* * *

Дело шло, и по прошествии некоторого времени я и думать забыл о своих опасениях.

Нашему сближению способствовало ещё и то, что Василий Степанович любил повитать в эмпиреях.

Его отвлечённые рассуждения о том о сём могли (а может быть, и должны были) составить отдельную главу: какое-то, возможно, предисловие. Так я, во всяком случае, думал, прикидывая формат будущей рукописи.

Желание воспарить, оторваться от тусклых закономерностей жизни – да хоть бы и самого здравого смысла! – возникло смолоду, не погасло по сей день, но, как он с огорчением замечал, с годами очень мало стало тех, кто мог бы составить ему компанию.

«Их и прежде-то было немного, – качал головой Василий Степанович. – Видите ли, Серёжа, далеко не каждый способен невозбранно левитировать. Нужно иметь особое душевное устройство. Согласитесь, даже в мире животных не всякий имеет подходящий к полёту организм. Стоит ли в этой связи толковать о людях?

Кроме того, – вздыхал он, – чтобы бескорыстно рассуждать об искусстве, о роли художника в мире, требуется обширный досуг. А как раз его-то с течением времени становится всё меньше – следовательно, меньше становится и тех, кто мог бы разделить с ним его тягу. Да, такой уж у художника механизм – на душевной тяге.

Горестно мне смотреть на это оскудение, – сообщал Василий Степанович.

Разумеется, основы существования остаются прежними. Как сто лет назад, так и ныне полно юнцов: хлебом не корми, дай поговорить о возвышенном. Искусство, призвание художника, смысл жизни: именно потому, что они в этом ещё ничего не понимают, их слова горячи и увлекательны. Пройдёт год-другой – ряды смельчаков поредеют… Да ведь спасу нет от новобранцев: найдётся кому возгонять мечты и дерзания, и жечь свечки с обоих концов, и пылать уверенностью, что именно им дано высказать истину, от которой содрогнётся косная вселенная!.. Всё осталось как было и будет как сейчас – жалко лишь, что тебя самого выталкивает за дверь безжалостная рука возраста, – вздыхал Василий Степанович».

В общем, мы находили, о чём потолковать на досуге.

Нам даже перестало хватать времени: важные рассуждения и пустые разглагольствования, разборы, повторы, проекты, планы и просто приятные словопрения никак не укладывались в оговорённые рамки.

Я тратил уже не три часа, а пять; а потом не пять, а все семь. Через раз приходилось уезжать в глубоких сумерках – зато являться спозаранку, полным новых идей и ещё не высказанных соображений.

В те дни, когда Лилиана находила способ сорваться с работы пораньше и приехать к нам, я оставался ночевать.

К середине лета я практически переселился в Кондрашовку.

* * *

Лилиана проявляла исключительную находчивость в нахождении верных способов как самой не сделать ненароком чего-нибудь полезного, так и мне не позволить уклониться от внимательного отношения к dolce, понимаешь, far niente.

Утро проходило во всякой чепухе и щебетаниях, столь свойственных мужчинам и женщинам, если им нечем заняться и вдобавок они небезразличны друг другу.

К тому времени, когда Василий Степанович, клокоча и откашливаясь, выдвигался с кружкой на террасу, чтобы сорвать листок календаря и пробудить окрестности зычным зовом «Василиса!», начав тем самым декретный день, я подчас чувствовал себя порядком утомлённым.

Лилиана же, напротив, вспархивала бодро, весело, всклянь налитая здоровой женской энергией.

Так бывало, если она не спешила в город.

Но обычно дела требовали её утреннего присутствия. Часть студентов проходила практику на кафедре; преподавательский состав был активно задействован на летних курсах повышения квалификации для учителей средних школ и лицеев.

Чтобы не оказаться в непролазных пробках на Можайке, бедняжке приходилось начинать движение спозаранку.

Проехавшись с ней, хмурой, на пассажирском сиденье до сказочных ворот, поцеловав на прощание душистую щёку и помахав затем быстро удаляющемуся блику на заднем стекле, я перекидывался словечком с тем, кто нынче стоял на охране. Вариантов было немного: Коля, Егор, Валентин Петрович.

Потом я неспешно брёл в сторону дома.

Лето перевалило за середину, был жаркий июль.

Позже, в разгар дня, недвижное латунное солнце жестоко палило с неба.

В звонком золотом пекле всё затихало, пруды тысячекратно умножали сияние светила, несчётно отражавшегося в менисках влаги при каждом стебле аира или ситника. Вода лежала тяжёлыми пластами недвижного серебра: намертво вчеканено было в него золото кувшинок. Обмирала листва ракит, изредка и с натугой шевелившая язычками. Стрекозы, залипшие в смолу тягучего воздуха над шишаками рогоза, выглядели музейными экспонатами, пока всё-таки не срывались на сторону, бешено треща тысячами крыльев и просыпая с них осколки света на невозмутимых водомерок…

Но утро – утро было чудесным.

Поляны между Большой и Малой аллеями Василий Степанович, при всей любви к благоустройству, оставлял в природной нетронутости. Их пышное разнотравье издалека выглядело ворсистым ковром, вблизи же вздымалось стеной зелёного перламутра. Роса окатывала ноги, мокрые ступни скользили в сандалиях.

Фиолетово-розовые метёлки душицы соседствовали с чуть более тёмным колером дикой гвоздики. Резные лепестки петрова батога, сиречь цикория, выкрашенные жидкой акварельностью морозного неба, смотрелись явными самозванцами при семействах васильков, что светились парижской синью в некотором отдалении. Хризолитовые, с переливом, венерины башмачки под своими траурно-железистыми лентами… ещё дальше оранжево-коричневые, камелопардовые снопы бузульника.

Добравшись до кошеного, я смахивал с коленок росу, шаркал ладонями по куцым, сочно промокшим штанинам шорт.

Со стороны Вознесенского погуживало: это к быстро подсыхающим лугам кучно летели пчёлы.

Одни совершали несколько кругов над разноцветьем, явно размышляя, к какому именно источнику следует приникнуть, другие с разлёту пикировали на первое попавшееся лакомство. Нагрузившись под завязку, ошалело покачивались на лепестках, сгоняя дурман сладкого погружения, покручивали головой, сучили лапками и краткими взжуживаниями пробовали крылья.

Окончательно собравшись, с натугой и густым жужжанием перегруза вздымались в пропасть голубого окоёма – и, мало-помалу разгоняясь, ровно, как по нитке, не тратя сил на лишние виражи, уходили обратно на Вознесенское.

Тысячи разноразмерных мушек наполняли воздух шелестом, звоном, жужжанием, шорохом. Переливчатый шум накатывал волнами небесного прибоя, то отчего-то ненадолго стихая, то снова поднимаясь, – и время от времени его призрачные валы пробивал басовый промельк шмеля или опасный взвыв разбойника-шершня.

Я шагал к Малому пруду, где на Сосновом взгорке можно было нащипать горсть кровавой земляники, или по Донной тропе в сторону Пригорья, а уже оттуда, обойдя малое урочище, полное своих собственных запахов, голосов, лепетаний и шорохов, поворачивал назад к дому: крадучись пройти на кухню, без лишних бряканий заварить чашку чая и снова выйти.

Утренняя свежесть ускользала, сменяясь сухим теплом и медленными колыханиями заново прогревающегося воздуха.

Устроившись на скамье у цветника, я рассеянно разглядывал, как фиолетово-голубые сгущения цветущей лаванды теснят красные и пурпурно-синие соцветия вербены.

Тогда я не мог и вообразить, что мы с Лилианой можем расстаться.

Как бы это могло случиться? Зачем?

Да, мне странно было даже подумать об этом.

Мы ещё балансировали на границе, что отделяет состояние всегдашней настороженности от окончательного примирения и пренебрежения условностями: одно свойственно любовным отношениям, другое характерно для супружества.

Легко было вообразить, что в один прекрасный день – или, скорее, одной чудной ночью – мы её окончательно пересечём и окажемся по эту сторону, станем мужем и женой.

В пользу такого развития событий говорило и то, что хоть в наших ночах по-прежнему было много телесного, но всё больше возникало и чего-то древесного: обоюдные прорастания, множественные взаимопереплетения. Мы ветвились друг в друге, словно поднимались, изначально произрастая от одного корня.

Может, так и должно быть, думал я, – сам не зная, о чём думаю и стоит ли вообще думать о подобном.

Неясные мысли о нашем будущем посещали не одного меня. То есть про себя я мог сказать определённо: они меня посещали. Что касается Лилианы, она была щедра на словесные подтверждения: ну да, мол, она вот именно так думает, такие вот у неё в этой связи мысли. Но я знал, что слова её не много стоят; весомее было то, о чём я сам на её счёт догадывался.