Кондрашов обиделся на отца. Но делать было нечего. Он подал заявление, его приняли. Вскоре родители уехали, оставив его куковать в трёхкомнатной квартире.
Спустя годы он понял, что отец был во многом прав: хоть и действительно теперь Кондрашов знал больше о породах овец и сортах лозы, чем о передовых течениях современного киноискусства, а всё же ровно через пять лет его пригласил к себе ассистентом молодой, но уже заявивший о себе режиссёр, приступавший к работе над вторым своим фильмом.
Что же касается кукования Василия Степановича, оно вышло недолгим. Её звали Машей, она работала на студии в отделе реквизита. Познакомились случайно, обоюдный интерес обострился, когда выяснилось, что Маша тоже из Унген: приехала поступать в Институт искусств на актёрское.
Но сразу её не приняли – не прошла по конкурсу Маша, а на следующий год документы она уже не подавала, поскольку была на сносях. Вскоре же после родов, как ни отговаривал Кондрашов, собралась домой.
Забрать её приехал отец. Прежде Маша говорила, что батя заведует в Унгенах неким Домом культуры. Однако, когда Василий Степанович отпер дверь, за ней стоял здоровущий колхозник во всей красе национального одеяния: в длинной косоворотке с мережками, в безрукавке, вышитой козьей шерстью, в серых шерстяных штанах-гачах. Если бы длинные, едва ли не до пят, полы коричневого сукмана скрывали сыромятные постолы, а не хоть и сильно порыжелые от времени, но современные сапоги, вековечный образ молдавского крестьянина был бы окончательно завершён.
На задубевшей, кирпичного цвета физиономии белели брови и вислые усы, глаза же – большие и яркие, но запрятанные в такие складки, будто кожи на веках было раза в четыре больше, чем требуется, – хранили печальное выражение всепонимания, свойственное породистым собакам.
На посапывающего в одеяльце внука Фабиан Думитрович обратил не много внимания, на секундочку отвёл прикрывавшую личико кисейку и одобрительно похмыкал. Со слов Маши, Кондрашов знал, что своих у него было семеро, два приёмных, в третьем же колене сей под кисеёй явился двадцать третьим, так что удивляться и правда было особо нечему.
Обидело, что на самого Кондрашова Фабиан Думитрович обратил внимания ещё меньше. Правда, они с Машей не играли свадьбы – да и как бы они её, спрашивается, сыграли, не явившись перед тем к её родителям. И до тихой регистрации руки не дошли: то одно, то другое, вот и валандались. Даже прописать её он не мог в отсутствие отца, ответственного квартиросъёмщика. Теоретически можно было бы сделать это по доверенности, но страсть как не хотелось заводить волынку с перепиской. Тем более что он родителям ничего не сказал и, если честно, не представлял, как они отнесутся к столь перспективному предложению.
Фабиан Думитрович не воспринял его всерьёз. А с чего бы ему воспринимать его всерьёз, размышлял Кондрашов, оставшись в заново опустевшей трёхкомнатной квартире. Может, и нормально…
Через полтора месяца он взял короткий отпуск и поехал в Унгены, имея в виду поставить всё на свои места, то есть законным порядком жениться и сыграть свадьбу.
Всё это он хотел сделать не потому, что не мог жить без Маши. Выяснилось, наоборот, что без Маши ему очень даже хорошо. Девушка она как была деревенская, так ею и осталась, год совместной жизни не оказал на неё заметного влияния. Маша замечательно готовила традиционные плацинды и не менее традиционные мититеи, что же касается силы воображения, то вся она уходила на россказни об актёрском будущем. А затяжелев, Маша и об этом напрочь забыла.
Разлукой он не тяготился. Но точила совесть: он тут прохлаждается, мечтая о столичной карьере, а его сын растёт в какой-то глуши.
В Унгенах ему то ли обрадовались, то ли нет. Понять было трудно – гнать не гнали, того, что он тут не очень нужен, тоже не показывали. Позже он думал, что, с одной стороны, его ожидания радушия были преувеличены, а с другой – он вполне мог остаться и прижился бы, как всякий так или иначе приживался в тамошнем большом, шумном, колготном доме.
И глушь там была совсем не такая, о какой он думал вчуже, – никакая не глушь, а живое, осмысленное, довольно весёлое и даже не совсем замкнутое на себе существование.
Но он не остался. Проведя там полторы недели, вернулся в Кишинёв – и никогда потом не видел ни Машу, ни сына Николая и не думал о них больше, чем требовалось, чтобы ежемесячно на протяжении многих лет и до положенного по закону срока отправлять по закону же полагавшиеся проценты зарплаты.
Потом он работал ассистентом ещё на нескольких фильмах, но недолго – все уже понимали, что пора Кондрашову браться за свой собственный.
И в своё время он взялся, пусть не очень скоро это случилось, могло бы и годом ранее произойти. И так оно шло дальше, как всё или почти всё идёт в жизни.
Человек учится, выучивается, взрослеет. Способен больше на себя взять, и тогда другие и рады на него это спихнуть. А бывает, наоборот, что совсем не рады, не дают по-настоящему взяться, мешают и говорят, что зря он тут путается под ногами, занялся бы лучше делом. На этой почве возникают мелкие конфликты, которые позже как-то урегулируются или, напротив, никак не урегулируются, а перерастают в крупные. Развившись, раздувшись, как им положено, крупные в конце концов тоже так или иначе урегулируются (причём подчас так ловко и заподлицо, что по прошествии времени никто не помнит, из-за чего было всё побоище), а если всё-таки не урегулируются, тогда говорят, что нашла коса на камень. Если коса на камень, то это может продолжаться дольше обычного, но в итоге и эти затяжные схватки как-то разрешаются. Кто-нибудь уходит на другую студию, и тогда говорят, что его съели, или просто умирает, и тогда в холле выставляется портрет с чёрной полосой, или идёт на повышение в Госкино, и тогда все понимающе хмыкают, или его гонят из партии за аморалку, и тогда он отправляется снимать учебные фильмы про инфузорий для средней школы, или совсем ничего не дают снимать, потому что он вечно норовит снять не то, что просят, и тогда он спивается, или кончает с собой, или поступает в мореходное училище и ходит потом поплёвывая, или ещё что-нибудь, самые разные варианты, повороты, коллизии и судьбы.
Со второй женой, юной студенткой театрального вуза Верочкой Шерстянниковой Василий Степанович познакомился на съёмочной площадке. Он достиг своего, работал на «Мосфильме» и был во всех смыслах мужчиной в расцвете лет: много чего осталось за спиной, но были основания и в будущем ещё кое на что рассчитывать.
Она училась в Щукинском и подрабатывала в массовке. Ему жениться было давно пора, ей – можно; месяца через четыре они это и сделали.
Первые годы молодожёны были счастливы. Кондрашов работал, Вера ему не уступала. Она рано вошла в силу. Говорили, Кондрашов её пропихивает, но это было не так, совсем не так: Верочка страстно и упорно трудилась, благодаря нескольким удачным ролям вышла из общего ряда, многому научилась и давно была примечена знатоками за талант и работоспособность.
Ни у него, ни у неё в ту пору не было возможности всерьёз отрываться от любимого дела, а ведь рождение ребёнка, если сознательно к нему относиться, неминуемо ставит крест на некоторых мечтаниях. Они протянули десять лет, затем сказали друг другу, что оба готовы к переменам, но не тут-то было. Три года прошли даром. К счастью, не успели ещё подозрения сгуститься в предощущение несчастья, как всё произошло, и почти через пятнадцать лет с момента их встречи на свет появилась долгожданная Лилианочка.
Девочка была хороша – здоровая, весёлая, оба в ней души не чаяли.
И всё у них и дальше шло бы так же замечательно, но менее года спустя Верочка Шерстянникова погибла в автомобильной катастрофе.
Так что Кондрашову пришлось поднимать дочь самостоятельно.
Лилианка росла живой и милой, много читала, занималась музыкой, учителя хвалили её за отзывчивость. Правда, школьные успехи были скромными, её не влекли ни точные, ни даже приблизительные науки. Кондрашов не любил ходить в школу; когда уж совсем край, в дневнике всё красным исчёркано или классная руководительница вечером позвонит, – и всякий раз, явившись, выслушивал от учителей массу нареканий.
Он и сам всё это знал, мог бы и собственные свои претензии к Лилиане точно так же высказать, найдись такой дурак, что захотел бы эту однообразную дребедень слушать: и вертится она, и шушукается, и невнимательна, и всё всегда забывает, и ни к чему никогда не готова.
Может быть, дело было в том, что Лилиана с малых лет уверилась, что станет актрисой, как мама, и стремилась к этому. В меру слабых своих детских сил ускоряя исполнение заветного желания, она беспрестанно наряжалась и вертелась перед зеркалом. Знать что-нибудь определённое ей не казалось нужным: есть ведь на то режиссёры, вот как папа, они скажут ей, что делать, а не скажут, так она и сама станцует, и потом все будут с восторгом смотреть, как она вертится на большом экране.
Истории трагического разрушения его семейной жизни предстояло, как я догадывался, составить отдельную главу книги. Снова и снова заговаривая об этом вывихе судьбы, Василий Степанович кряхтел и сокрушался.
Если откровенно, вздыхал он, я жалел, что проговорился. Ну сказал бы, что мама была… ну, не знаю… учёным… химиком, допустим, химиком-органиком. И всё бы отлично сложилось. И училась бы она хорошо, и пятёрки бы получала – как не получать, если мама была учёным-химиком, и не стала бы такой вертихвосткой. А я возьми и ляпни правду. Черт меня за язык дёрнул. Да когда ещё – лет пять ей было. Но ведь и в голову не могло прийти, что так втемяшится.
Я осторожно сомневался. Да, говорил я, конечно. Но с другой стороны, может, отец-кинорежиссёр и должен поощрять в девочке такого рода устремления?.. мало ли известно в этой области славных династий? Ещё одна никому бы не помешала, верно? А какая поддержка девушке на профессиональном поприще!.. Это ведь тоже дорогого стоит, разве не так?
Ах, Серёжа, вы не понимаете!.. Гибель Верочки всё во мне перевернула.