Облака перемен — страница 28 из 44

Может быть, в этом блике стекла мог я прочесть будущее? Может быть, по этой улыбке можно было всё предвидеть? Может быть, именно это слово – это на первый взгляд ничтожное, ничего не значащее слово, просто вертлявый двутональный звук – было голосом грядущего?

Отдельными рядами стояли кубы, в хрустале которых застыло самое начало.

Они приехали в начале первого.

Позвонили от ворот. Шагая к дверям, Лилиана крикнула на второй этаж: папа, гости твои долгожданные явились, спускайся.

Мы с ней вышли на крыльцо.

Что-то засеребрилось в прорехах зелени; погасло, когда машина спряталась за рощей; снова замельтешило между липовыми стволами на аллее.

– Ишь ты, – скептически сказала Лилиана.

Машина подъехала и остановилась.

Клавушка сидела как сидела, обеими руками вцепившись в поля малиновой шляпы диаметром чуть меньше хулахупа.

– Он меня совершенно заморозил, – гнусаво сказала она. – Это ужасно!

– Но я же предлагал поднять верх, – возразил молодой человек за рулём. – Тогда бы не дуло.

Клавушка горестно отмахнулась.

Казалось бы, именно сейчас, когда поток встречного ветра уже не силился сорвать с её головы всё лишнее, она могла бы наконец предаться достойному ношению головного убора.

Но, едва выступив из серебряного кабриолета, Клавушка сняла его, рассмеялась и сказала:

– Знакомьтесь! Это Александр.

– Здравствуйте, – немного смущённо сказал Александр. И вдруг ярко улыбнулся. – Примете?

Дальнейшее обернулось обычным сумбуром начал праздничных событий.

Вышел улыбающийся Василий Степанович.

Они с Александром долго обменивались рукопожатиями.

При этом левую руку, в которой держал кружку, Кондрашов широко относил на сторону, в результате чего полы архалука широко расходились, открывая вытянутые на коленках бриджи с кое-как заправленной футболкой и тапочки на босу ногу.

Всё в целом напоминало встречу не то разных цивилизаций, не то эпох: Александр, в светло-оливковом летнем костюме (подкладка которого, видная на подвёрнутых рукавах пиджака, была, кажется, ещё роскошнее верха), в бело-розовой сорочке с бордовым фуляром вместо галстука, с лёгким поклоном и приветливой и открытой улыбкой протягивающий руку для рукопожатия, выглядел человеком если не далёкого будущего, то такой культуры, до которой всем здесь было ещё грести и грести.

Произнеся подобающие случаю слова (в их числе прозвучало несколько «со всей душой», и «мы тут, так сказать»), Кондрашов принялся шумно, многословно и горестно восхищаться роскошью Александрова кабриолета, сказав под конец, что сам он, правда, «ауди» ни в грош не ставит, ему такого добра даром не надо, ему подавай «тойоту», но «тойота», собака, с открытым верхом не попадается, да и попалась бы, куда её такую, по нашим погодам разве что третьей машиной в гараже стоять, а он человек бедный, он и второй-то приличной позволить себе не может.

Александр со всем сказанным согласился (и даже, казалось, жарко поддержал), заметив невзначай, что у «тойоты» есть чудная «камри-солара», а что до третьей машины, то так и есть, у нас на кабриолете, увы, не разъездишься, в таком уж климате живёшь, того гляди снег пойдёт.

Кондрашов слушал, как и положено слушать светскую дребедень, но при последней фразе вскинул брови и наморщился, а потом сказал, просияв: «Да вы, батенька, театрал!» – на что Александр отреагировал самую чуточку: уголками губ и благодарным взглядом.

Понятно, что всё это перебивалось хохотом и восклицаниями: Лилиана шутила, Клавушка шутила, обе они хохотали и повизгивали, я тоже кое-как шутил, то есть шуму и веселья в первые минуты было более чем достаточно.

Да и дальше всё шло по накатанным рельсам проведения времени в небольшой компании. Ничего особо примечательного не происходило, всё примерно как всегда. Ну ели, ну пили, ну хвалили садовника Галяутдинова за его умение готовить, а он смущался и мелко посмеивался на восточный манер. Ну говорили всякого рода милые необязательности, одинаково лишённые содержания, но имеющие форму, выражающую приязнь говорящего к остальным участникам застолья и то наслаждение, что он получает от пребывания в их обществе, – и ничто из этого не могло бы оставить по себе яркого, навсегда врезавшегося в память впечатления ни у одного из нас.

Однако присутствие Александра меняло дело – по крайней мере, для меня, а потому мои воспоминания были не только яркими, но и довольно мучительными.

Я с самого начала был неприятно поражён.

Никто из нас прежде его не видел, оба мы были равнодушны к скорому появлению незнакомца. Нас это мало касалось: Василий Степанович зачем-то затеял, ну и ладно, ему нужно, чудит старикан, можно и потерпеть, особых неприятностей не ожидается, даже наоборот, садовник Галяутдинов жарит замечательный шашлык.

И это было похоже, как если утром ты слышишь по радио, что днём обещается моросящий дождь, и спокойно ждёшь этого дождя – подумаешь, моросящий дождь, эка невидаль, тем более что у тебя есть зонт, а идти всего пару остановок, – но вдруг ни с того ни с сего в указанное время вместо обещанного дождичка с небес начинают валиться раскалённые камни и пылающие брёвна.

С первой секунды я понял, что его приезд – это даже не угроза, а её реализация. Теоретически угроза была всегда, но прежде я не придавал ей значения; опасность потерять Лилиану не казалась мне сколько-нибудь действительной, это и в теории выглядело нелепым и, по сути, невозможным оборотом.

Я испытывал инстинктивную, стихийную враждебность, всеми силами стараясь её не выказать, и в приступе недоброго внимания ловил каждое его слово и каждый жест.

Я и без того был ему, мягко говоря, не рад. То же, что он привёз Клавушку на дорогущем своём кабриолете, подливало масла в огонь. Меня бесил и его шикарный костюм. И я хотел бы приметить, как он пыжится, чтобы показать свой незаурядный достаток, это явилось бы мощным оружием в моих руках, – но увы, наоборот, было удивительно, как мало он для этого делает.

Но ещё хуже было другое: если бы удалось оставить за скобками и этот чёртов кабриолет, и этот треклятый костюм – если бы он прикатил на поганой телеге одетым в тряпьё, то всё равно оказался бы несказанно хорош!..

При этом вряд ли он кому-нибудь внешне казался красавцем.

Само это слово – по крайней мере, на мой слух – предполагает какую-то опереточную, смехотворную красивость: непременно жгучую, чернявую, тут и там блестящую или как минимум лоснящуюся. Кстати говоря, облачение Александра как нельзя больше подошло бы именно к такой красивости, добавив заведомой чернявости яркой пестроты и пошлости и окончательно превратив субъекта в карикатуру.

Но в сочетании с его ясным лицом и немного нескладной, костистой, крепкой фигурой оно, это одеяние, напротив, само блекло, смиряясь с необходимостью занимать в облике своего обладателя вовсе не главное место.

Лицо было открытым, простым, довольно широким, с такими же широкими бровями – светлые, как и волосы, они отчётливо выделялись. Нос мог быть чуть меньше да и тоньше; пожалуй, ни один парикмахер в тайных мечтаниях о перемене участи не возжелал бы себе такого мощного носа, – однако в целом он не производил впечатления избыточности, хорошо сочетаясь и с округлыми скулами, тоже явственно выделяющимися, и с широко поставленными глазами: их положение и делало широким всё лицо.

Сами глаза, серо-голубые, смотрели открыто, ясно и всегда чуть улыбаясь, как если бы их обладатель знал что-то такое, что пока ещё неизвестно остальным. Но это тайное знание не вызывало даже тени подозрения, что он готов воспользоваться им с какой-то дурной целью – схитрить, словчить; наоборот, оно почему-то окончательно доказывало, что это открытый, ясный человек и от него не стоит ждать подвоха.

Лёгкая улыбка на довольно полных губах и сопутствующие ей морщинки у глаз добавляли лицу доброжелательности, благорасположения; губы немного черствели, складываясь чуть иначе и теряя сдобную полноту, когда он прислушивался к словам собеседника; в этом случае по ним тоже блуждала тень доброжелательной улыбки, но выражение в целом становилось серьёзным и внимательным.

Мы провели бок о бок часа три.

К тому времени, когда они с Клавушкой собрались в обратный путь, у меня сложилось о нём определённое представление. Оно и в целом было довольно необычным, это представление; то же, что в нём присутствовал привкус странной обречённости, в которой я тогда ещё боялся себе признаться, делало его окончательно удивительным и ужасным.

Прежде всего – я уверился, что он искренне не хочет выделиться.

Это само по себе привлекало внимание: по большей части замечаешь, наоборот, желание выйти из ряда – и одновременно всякого рода лукавство и уловки, которые должны это желание скрыть.

Иной выделяется уже тем, что ярко демонстрирует своё нежелание выделяться.

В Александре и этого не было – просто спокойный, открытый человек, доброжелательный, готовый выслушать любое мнение и не навязывать своего. Казалось, он само своё первенство рад уступить первому попавшемуся. Но в результате этой уступчивости его первенство оказывалось, наоборот, неоспоримо.

Ныне язык утратил способность описывать такие явления, выражать такого рода понятия. Так или иначе, мне представилось, что он осенён некой благодатью.

Согласен, звучит странно.

И всё же я не мог избавиться от смутного ощущения, скоро переросшего в отчётливую уверенность, что он, Александр, заведомо, от рождения обладает каким-то особым свойством.

Это свойство трудно описать, тем более невозможно разъяснить. Однако же оно существует – и добавляется ко всему, что у него есть (и что может, в принципе, приобрести каждый), – не важно, вещь это, манера, знание, навык или что угодно ещё.

Любые его приобретения это свойство наделяет некими особенностями, каких прежде у них не было, придаёт этим вещам – или сведениям, или желаниям – новые качества, какими раньше они не обладали.

Благодаря этим новым качествам они делаются гораздо более ценными, радикально дорожают, – чтобы потом, заново отразившись на самом Александре, сделать его в чужих глазах каким-то не совсем обыкновенным, совсем не обыкновенным, совершенно необыкновенным и выдающимся.