Не знаю, внятно ли я изъясняюсь, но вот, например, его костюм и его кабриолет.
Ну что такое костюм? Что такое этот несчастный кабриолет? Разве не всякий, независимо от ума или способностей, может обзавестись кабриолетом и костюмом? Главное, чтобы хватило средств.
Но в том-то и штука: это будет какой-то другой кабриолет и какой-то другой костюм – совсем не такие кабриолет и костюм, как у Александра! – всего лишь их жалкие подобия, просто лаковые железки и шёлковые тряпки. Тот, кто смог овладеть этими железками и тряпками с помощью денег, останется тем же, кем был и до обладания, – никем.
Если это не предмет, а знание, им может владеть любой профан. Но в случае Александра, попав к нему, оно загадочным образом обретает новые измерения и особую весомость.
Если это отношения с другими, то у всех они есть, мы все ими повязаны, – но Александр одарён способностью видеть их в развитии и, словно оценивая течение реки, заранее понимать, где могут в них встретиться пороги и мели и что нужно сделать, чтобы благополучно провести своё судно.
Верно сказано, что такая благодать подобна царским правам: одни, согнувшись в три погибели, орудуют в рудниках молотками и клиньями, чтобы добыть обломки драгоценной руды, или в адском жару и копоти стоят у золотоплавильных печей. А он знай себе чеканит монету, мимоходом оттискивая на каждой своё изображение: случайно подхватив что-то, тут же возвращает в мир, успев придать этой мелочи отпечаток самого себя.
Солнце сместилось и лезло теперь в прорехи берёзовой листвы, несовершенной в отношении светоизоляции, заставляло щурить глаза – а они и без того закрывались.
На общество снизошли блаженные минуты сытого отупения.
Именно их Василий Степанович почему-то счёл подходящими для серьёзного разговора.
Он сказал Александру несколько слов, тот удивлённо пожал плечами, покивал, явно ленясь сразу приняться за дело, но потом всё же с кряхтеньем поднялся, и они удалились на террасу.
Я смотрел им вслед, испытывая полуосознанное желание пойти за ними: мне хотелось ещё и ещё быть рядом. Лилиана и Клавушка, договаривая нечто вполне бессвязное, заворожённо смотрели в ту же сторону.
Я сказал что-то насчёт чая – и обе они взглянули так, будто их пыталась потревожить загробная тень, чьё присутствие в вещном мире фиктивно.
Через минуту я заглянул на террасу. Кондрашов с Александром сидели за столом. Я спросил:
– Чай будете пить?
– Василий Степанович, милый, это совершенно невозможно, – говорил Александр, виновато улыбаясь и очевидно мучась необходимостью в чём-то Василию Степановичу отказывать. Одновременно он мельком, но доброжелательно посмотрел на меня и виновато пожал плечами. – Просто совершенно! Я ведь и в прошлый раз вам то же самое говорил. Я не знаю, откуда у Клавушки такие сведения, но…
– Александр, дорогой! – пророкотал Василий Степанович. – Да вы поймите! Я же не то что как-нибудь там, я со всей душой! Это же всё-таки, так сказать, разница! Разве нет?
– Конечно, конечно, – не теряя приветливости и мелкими кивками подтверждая верность сообщаемого, сказал Александр. – Просто я не до конца понимаю, Василий Степанович, почему вы в этой информации так уверены?
Я обошёл террасу и направился на кухню. Там было жарко, солнце палило в большое окно. Я вылил старую воду, сполоснул, наполнил свежей и включил электрический чайник. Затем так же сполоснул, наполнил и поставил на плиту большой зелёный.
– Скоро будет чай, – сказал я, вернувшись.
– Дело не в том, сообщают мне инсайдерские сведения или нет, – мягко, словно успокаивая неразумного ребёнка, говорил Александр. – Допустим, сообщают. Допустим, они достаточно достоверны. Но всё-таки не на все сто. Их достоверность – примерно, скажем, девяносто пять процентов. Можно такие использовать? Конечно можно. Девяносто пять процентов – весомая заявка на победу…
– Вот видите! – встрял Кондрашов с выражением «а я что говорил?!».
– Но остаётся ещё пять! – не уступил Александр. – Которые погружают нас в пучину вероятностного…
– Это в каком же смысле?
– В таком, что, приступая к игре, вы можете быть уверены только в том, что вероятность выигрыша составляет девяносто пять процентов. Повторюсь: не сам выигрыш, а его вероятность. Хорошо ли это – девяносто пять процентов вероятности выигрыша? Как посмотреть. Возможно, это очень, просто баснословно хорошо. Но когда игра окончится, ваш выигрыш вовсе не составит девяносто пять процентов от чего-нибудь. Равно как и проигрыш не будет равен оставшимся пяти. Нет. Вы или выиграете целиком то, на что замахнулись, – или проиграете всё, что поставили. Понимаете?
– Как не понять…
– Даже если бы достоверность инсайда составляла девяносто девять процентов… даже если бы она была девяносто девять целых и девяносто девять сотых процента!.. вы или выиграете – или проиграете всё. Обратите внимание: то же самое может произойти и в том случае, если достоверность составляет всего один жалкий процент, даже одну сотую процента. Вероятность меньше, но ведь она тоже может реализоваться! И если она реализуется, уже не имеет значения, с чего вы начинали. Понимаете? Тут так: или – или.
– Те-те-те, – озабоченно сказал Кондрашов. – Вот вы как говорите-то… – Он с сомнением покачал головой. – А я слышал, дело верное.
– Говорят много, мало кто в деталях разбирается.
– Вот! Именно! Я почему со всей душой?
– Василий Степанович, дорогой, честное слово, я тронут. Но поймите правильно: я никак, просто никак не могу взять у вас деньги.
– Да почему же?! – плачуще спросил Кондрашов. – Почему же не можете? Я понимаю, если бы вы хотели много взять. Много я бы и не дал. Да ведь курочка по зёрнышку клюёт! Вы вот о процентах всё, о достоверности! Но ведь есть и другой процент! Я вам немножко ссужу, вы приложите к своим. Как наклюнется по вашим прикидкам выгодная операция, вы чохом всё и пустите. А когда получите, перед тем как мне отдать, отстегнёте от моих свой законный процентик! Чем плохо? Я же не просто так хочу на вас наживаться, а со всей душой! Со всем сердцем, так сказать, и открытостью! Честный процент, и вся недолга. Своих-то у вас не миллиарды, правда? Чем мои помешают?
Некоторое время я слушал, стоя в дверях, потом спросил:
– Так что, господа хорошие, чаи-то будете распивать? Закипает.
Теперь на меня взглянули оба.
На лице Василия Степановича было мучительное переживание утраты не дающегося в руки будущего.
Александр улыбнулся:
– Спасибо!.. Конечно, конечно! Мы уже закончили.
Что касается собственно «Облаков перемен», то всегда любопытно поразмышлять, откуда что берётся. Не оттуда ли? не отсюда ли? – приятно задавать самому себе никчёмные вопросы, ни на один из которых нельзя получить сколько-нибудь вразумительного ответа.
Из ниоткуда? То есть из небытия? Разве это возможно?
Тем не менее у меня было смутное ощущение (примерно такие оставляют по себе сны; кстати сказать, сны занимали тогда небывало значительное место), будто я прыгнул словно в воду, достиг некоторой глубины, что-то там схватил, тут же принялся по-лягушачьи сучить ногами, всплывая, и выбрался на твёрдое, оторопело глядя на то, что держал в руке.
Но что, что я держал в руке? Что это было? С чем я вернулся из своего погружения?
Я не находил ответа, поскольку всё это были метафоры. На чей-то взгляд впечатляющие, на другой – безвкусные, но в любом случае плохо приложимые к действительности.
А если без метафор, следует думать, что в тайных глубинах сознания шли тогда какие-то процессы, какие-то движения, какие-то течения…
И опять, опять уподобления – течения! движения!
Но что ещё придумать, если нет даже намёка, по которому можно было бы догадаться, как это происходит?..
Короче говоря, неуследимые течения струились, неслись, бушевали…
Когда же стихия успокоилась, на берегу остались… берег оказался усеян?.. берег был покрыт?..
Или как ещё?
Обломки прежних кораблекрушений? Бурые груды водорослей? Россыпи янтаря?..
Не знаю.
Но именно так валились на меня «Облака перемен».
Я писал необыкновенно быстро – по нескольку десятков страниц в день. Я не давал себе труда задумываться над тем, что именно выходит из-под моего, фигурально выражаясь, пера, – да у меня и не нашлось бы на это времени.
Между тем всегда прежде я был уверен, что главное – не допускать спешки.
Да, горячка непродуктивна, гонка гибельна. Каждое слово должно быть взвешено, каждый слог подвергнут испытанию. Любая ущербность – фонетического, ритмического, смыслового или какого угодно ещё характера – признаётся преступлением. Если высокий суд обнаружил порок, апелляции бесполезны. Только полновесность! Только благородная тяжесть! Ничем иным нельзя заслужить даже временное место в ряду тех драгоценных крупиц, что уже прошли суровый трибунал и снискали оправдание!..
То есть сплошной мене, текел, фарес.
А теперь я барабанил по клавишам, как цирковой заяц, марая страницу за страницей. Я вовсе не беспокоился о словах, как если бы ныне ничто не мешало им самим о себе позаботиться: мне-то какое дело, пусть мёртвые сами хоронят своих мертвецов.
Да и о чём я должен был заботиться, если меня не покидало ощущение, будто кто-то диктует мне в ухо готовый текст. Временами я чуть ли не озирался, чтобы, оторвавшись от клавиатуры, попросить уточнения: минутку! я вот тут не совсем понял!.. Будьте так любезны, повторите, пожалуйста.
Мне оставалось записывать, я и записывал: не вдумываясь, не пытаясь вникнуть в суть, только бы не потерять сказанное.
Я строчил страницами, обрывая слова: «нача» – вместо «начало», или «началось», или «начатки», или ещё чего-то похожего, – не важно, ведь я потом смогу разобрать и поправить, а сейчас нужно не упустить главное, поймать, выхватить, пока не отлетело.
Я знал, что ничто здесь не может быть совершенным: по большей части, конечно же, мусор, словесны