Облака перемен — страница 39 из 44

Василиса Васильевна бросила на меня быстрый взгляд, желая убедиться, вероятно, что я не упаду в обморок при упоминании какого-то бывшего. Я не упал, только пожал плечами.

– Вы небось не знаете… был у неё в позапрошлом году один… Из полиции, капитан не то майор…

– Не знаю, – подтвердил я. – Этого не рассказывала.

– Был, да… Толку никакого. Ищут пожарные, ищет милиция. Да если птичка из клетки выпорхнула… поди-ка поищи её. В чистом-то поле.

– Ну да, – кивал я. – Поди найди.

Меня тоже тянуло на причитания…

В девятом часу я стал собираться. Не слушая возражений, Василиса Васильевна соорудила мне в дорогу пакет с пирожками. Когда совсем прощались, вскрикнула как ужаленная:

– Ой! Да что ж я! Главное-то забыла!

Лёгкой тенью метнулась на второй этаж и, через минуту спустившись, протянула конверт:

– Вот, Серёжа, возьмите. Василий Степанович велел передать. Говорил, премию вам выписал… по итогам работы. Да берите же, берите! Хотите – премия, как Вася велел… А хотите – наследство.

И с потерянной улыбкой снова поднесла к глазам платочек.

* * *

За тёмным окном белел снег, кое-где разрезанный полосами талой черноты. Железнодорожные фонари, веерные росплески фар на близком шоссе, огни многоочитых башен за перелеском, – весь этот случайный свет досягал небес, чтобы, бросив блик на низкие облака, снизойти обратно, обернувшись призрачно-белым трепетанием густых сумерек.

На меня наплывали картины, сколь фантастические и недоказуемые, столь и представлявшиеся единственно возможными. Сколь не имевшие ныне никакого значения, столь и не желавшие отступать в силу непреходящей важности.

Возможно, когда Верочки Шерстянниковой не стало, Кондрашов всё бы отдал, ничего бы не пожалел, да хоть миллион раз бы через себя переступил и всё, всё бы ей простил, всё! – лишь бы она вернулась.

Но никто не возвращается.

А может быть, и наоборот: её измена была страшнее её гибели.

И ничего, ни вот на столечко он бы ей никогда не простил, даже если бы каким-то чудом ей удалось вернуться.

А возможно, что ещё больше, чем осознание непоправимости, мучила его недостойная, низкая мысль, всплывавшая с самого дна души, где всегда таятся, будто раки в иле, такие вот гадкие соображения: ему думалось, что случившееся стало ей справедливым воздаянием.

Но тут же он задавался мучительным вопросом: каким, к чёрту, воздаянием? За что было столь страшно воздавать его бедной Верочке? – его любимой Верочке, которую и хоронить-то пришлось в закрытом гробу – так она была изувечена… Кто бы посмел сказать, что она заслужила такую участь?..

После этого он и артистов невзлюбил. Да как невзлюбил! Прямо видеть не мог. Василиса Васильевна уверена, что из-за этого и карьера его книзу пошла…

Распространить свою ненависть к тому отдельному, кто разрушил его жизнь, на всю актёрскую братию чохом… похоже на то, как собака, которую в щенячьем возрасте побили тапкой, до старости ненавидит все тапки на свете.

Бедный, бедный Василий Степанович!..

Я достал конверт, пересчитал купюры и снова убрал. Никто не знает, что такое мало, что такое много, но точно, что ещё некоторое время о будущем я мог не волноваться.

Лилиана

Года полтора, а то и два спустя мне довелось увидеть её на каком-то сборище.

В ту пору я приохотился (и даже, как мне тогда представлялось, оказался в какой-то мере вынужден) захаживать на разного рода культурные мероприятия.

В основном это были литературные собрания – то по актуальному поводу вроде выхода книги или запуска сайта, а то в связи с какой-нибудь памятной или мемориальной датой. Приглашали и на открытия художественных выставок, и на празднования годовщин музеев, и на иные вечерние торжества: стоило показаться в одном месте, тут же звали в другое. Большой город кипит культурными сходками. Похоже на мельничные жернова: стоит несчастному зёрнышку ненароком между ними угодить, не оставят в покое, пока не сотрут в порошок.

Я и прежде время от времени куда-нибудь случайно заглядывал. Двигало мной не ощущение своей родственности миру искусств, а исключительно вялое любопытство.

Но тогда я был никто и звать никак, ныне же выступал в солидном статусе автора недавно опубликованного романа. И практически ежевечерне отдавал дань каким-нибудь посиделкам.

В целом ощущения не переменились. Обычно если что и радовало, так это собственная выносливость, позволившая пережить ливень благоглупостей. Что же касается удовлетворения, то примерно с таким, вероятно, усталый оратай бредёт с пашни. Тем не менее в ту пору я был не только уверен, что это и есть культурная жизнь, но и что сам я непременно должен в ней участвовать. Без меня народ неполный, что-то в этом роде. Я даже испытывал смутную гордость за совершаемое – как ни крути, а кого попало туда не приглашают.

Общественную значимость происходящего в значительной мере определяло качество последующего фуршета. Например, если по окончании официальной части удавалось разжиться холодными закусками, это было одно, а если подавали горячее, совершенно другое. При этом курятина котировалась почти так же низко, как жареная картошка, а бараньи шашлычки – почти столь же высоко, как стейки из сёмги. Жалкие бутерброды с колбасой и презренный салат оливье, сопутствуемые простой водкой и винишком из картонных коробок, стояли в самом низу пищевой цепочки. Французская лоза, марочный коньяк и восьмилетний виски вкупе с красной икрой отметали последние сомнения в важности мероприятия. А уж глянцевые икорницы белужьей бесспорно утверждали его общемировое, если не вселенское значение.

При всём том празднества мало чем отличались друг от друга и безнадёжно путались в памяти. Первой выветривалась духовная подоплёка, потом и всё остальное. Запоминались лишь кое-какие аномальные отскоки: на одном совсем не было спиртного – это же надо, какая скаредность! Зато на другом дело дошло, помнится, аж до омаров.

В тот раз были стоячие столики в холле, за которыми, нахватав перед тем с общего стола в индивидуальные тарелки кое-какой снеди, толклись присутствующие.

Я оказался в компании двух немолодых господ интеллигентного вида – один седой, благообразный, в очках, другой лысый, красноносый, суетливый – и примерно их возраста женщины. По всей видимости, она была с ними шапочно знакома и пыталась заговорить. Толком это ей не удавалось: оба энергично жевали, отделывались невнятными междометиями, физиономии выдавали заинтересованность исключительно в канапе с селёдкой и очередной рюмке родимой.

Я примерно так же выпивал и закусывал (разве что, надеюсь, не столь неряшливо, как суетливый), рассеянно переводя взгляд с одного скопления публики на другое, кивая знакомым или, напротив, никого из них не обнаруживая, – и вдруг заметил Лилиану.

Не совсем понятно, почему увиденное меня так ошарашило.

Правда, я о ней давно не думал. Но ведь не так не думал, как не думают о покойниках, чтобы, увидев восставшего из небытия, испытать закономерное потрясение.

Нет, всё это время я отдавал себе отчёт, что Лилиана жива и существует где-то рядом. Что не будет ничего не только противоестественного, но и удивительного, если мы с ней однажды встретимся. И даже наоборот: странно, что не сталкиваемся, ведь крутимся на попутных орбитах.

Тем не менее я был так поражён, словно над ухом пальнули из пушки: пролил из поднесённой к губам рюмки, закашлялся, а в довершение сумятицы выронил незначительно надкушенный бутерброд, чем навлёк на себя удивлённо-осуждающие взгляды соседей.

Может быть, имело значение, что наяву я о ней и правда не думал, зато несколько раз видел во сне, точнее сказать – во снах. Ещё точнее сказать, что сама Лилиана ни разу в них не появлялась, но всё было косвенно с ней связано; наверное, в результате и впрямь могло сложиться ощущение, что мне снился и помнился не живой человек, а его призрачная, всего касающаяся тень.

Понять эти сны было непросто, реальные обстоятельства жизни чередовались с нелепыми выдумками. Будучи сцеплены друг с другом самым невероятным образом, они оставляли по себе тягостное ощущение нездоровья и бреда…

Всё это мелькнуло в сознании, когда я обнаружил Лилиану буквально в пяти метрах от себя.

Несколько секунд я остолбенело и пристально смотрел не неё, помимо воли стремясь не упустить ни одного движения и выражения лица.

Внешность её переменилась.

Она похудела, лицо обрело угловатость и стало неожиданно широкоскулым. Сильно подведённые глаза блестели. Что касается причёски, то волосы были не каштановыми, как прежде, а иссиня-чёрными. И оформлены жёстким каре, ассоциировавшимся с чем-то вроде хирургических ножниц или прецизионного станка.

Я не мог разглядеть всех деталей, но точно, что с мочек свисали длинные серьги. На шее тоже посверкивало. Пальцы, которыми она держала бокал, обременяли какие-то громоздкие художественные изделия.

Возможно, количество украшений соответствовало стильности её одеяния: алое платье в пол (смелость выреза искупалась наброшенной на плечи паутиной пурпурной шали), но для сборища бедных литераторов их было, пожалуй, многовато.

Спутника её я не знал. И даже, кажется, никогда прежде не видел. В отличие от Лилианы, он совершенно не привлекал внимания.

Примерно моего возраста или чуть старше, среднего роста. Одет просто: джинсы, пиджак на свитерок. Коротко стрижен, чисто брит. Никаких покушений не только на художественную беспорядочность, но даже и на щеголеватость. Рядом с сегодняшней Лилианой этот господин выглядел невзрачно. И даже как-то невразумительно. Если не был чистой воды недоразумением – то есть благодаря некой нелепой случайности занимал не своё место.

Я смотрел и смотрел… Не знаю, сколько это длилось: казалось, что долго, но, наверное, не больше секунды или самое большее двух.

И ничто не менялось.

Но всё-таки я не окончательно окаменел: бутерброд упал, коньяк пролился, я дёрнулся, чтобы сберечь остатки имущества, а когда вскинул взгляд снова, всё уже было совсем не так.