Облака среди звезд — страница 2 из 71

Додж окинул это выдающееся творение дизайнерской мысли холодным взором, а когда мама пригласила его присесть с ней рядом на диван, заявил, что предпочитает постоять. Всем налили шампанское, но Додж потребовал пива, так что мне пришлось разорить запасы Лавди. За столом отец взялся развлекать нас рассказами о своих приключениях на Борнео, куда ездил со спектаклем «Зимняя сказка».

Тема для беседы иссякла, и тогда мама опрометчиво попросила Доджа поделиться с присутствующими его политическими взглядами. Он сердито посмотрел в свою тарелку и отказался говорить о чем-либо. После его ухода мама громко зевнула, прикрывая рот рукой и демонстрируя, сколь скучным ей показался гость.

Отец тут же нашел, что заметить по этому поводу:

— Ну и вкус у тебя, Хэрриет, он способен уморить насмерть даже блох Марка Антония.

У Доджа были короткие черные волосы, торчавшие во все стороны. Взгляд его серых глаз, как правило, не выражал ничего, кроме презрения. Но именно это равнодушное отношение ко всему, что его окружало, так взволновало меня при первом знакомстве: в нем не было ни тени того, что было мне ненавистно в людях, — склонности угождать и пресмыкаться. Вот почему я так влюбилась в него. Меня даже не отталкивало то, что и меня он обнимал все с тем же холодным пренебрежением.

Додж был анархистом. Он хотел перевернуть мир вверх дном и решил начать с меня. В его замечаниях по поводу погоды скрывались провокационные выпады против моей неисправимой классовой принадлежности. Он постоянно читал мне лекции о том, что я сама, по собственной слабости, сдалась и позволила обществу задавить созидательную силу моего духа.

Жил он на пустынном берегу реки в Депфорде, в старом матросском бараке. По углам там были кучей свалены морские снасти, а посредине стояла постель Доджа, сооруженная из обломков лодок. Матрасом служили мешки. Кроме этого ложа Додж владел еще самодельной книжной полкой, набитой исключительно анархической литературой. Жилище было сырым, убогим и донельзя некомфортабельным, но тем не менее неотразимо привлекательным.

Но когда мы с ним занимались любовью, он становился совсем другим, не таким, каким держал себя на публике. Без своих черных шерстяных свитеров, жилетов и джинсов он превращался в обычного влюбленного человека, и кожа у него была теплой и белой, а руки — нежными, так что роман наш протекал очень бурно. Додж был весьма темпераментным любовником, не стеснявшимся в проявлении чувств, он рычал как зверь, а я визжала от восторга каждый раз, когда мы достигали кульминации. Я любила лежать с ним рядом, держа в руках его голову, когда он спал безмятежным младенческим сном, тогда на лице его блуждала умиротворяющая, едва заметная улыбка, и оно становилось по-детски обаятельным.


Спустившись вниз по лестнице, я взяла трубку.

— Привет, Екатерина… — Додж терпеть не мог моего настоящего имени, считая его чересчур изысканным и выражающим дух классового снобизма. Он был апологетом идей знаменитого анархиста князя Кропоткина и с большой симпатией относился к русским, тем более к коммунистам.

— Мы встречаемся. Сегодня. На Никольской. В двенадцать. Приходи.

В трубке раздались гудки. Додж, общаясь со мной по телефону, всегда был крайне немногословен. Местом нашей встречи являлась Никольская — кодовое название адреса 14А Аулстоун-роуд, Клакенуэлл, где находился главный штаб КПРТД — Комитета поддержки революционного и террористического движения.

Предпочитая есть быстро и быстро готовить завтрак, я любила кухню больше, чем столовую. Это было просторное помещение удлиненной формы, с окнами с обеих сторон, и в нем всегда было тепло благодаря бойлеру.

Когда я вошла, Мария-Альба, жарившая ветчину с грибами, мельком взглянула на меня. Она была нашим поваром и домработницей в одном лице, но для меня — гораздо больше, чем прислуга. Я засыпала на ее груди. Роды моей матери были тяжелыми, и она долго болела после моего появления на свет. Если Брон и Офелия были очень хорошенькими, то я оказалась крупным и неуклюжим ребенком и в каком-то смысле разочаровала маму. Мария-Альба была вспыльчивой и недоверчивой женщиной, но я никогда не сомневалась, что в глубине души она меня очень любит. С самых первых дней, с первых шагов в этом мире мое доверие всецело было отдано ей.

Хотя она и занимала место прислуги в нашем доме, но с ней никто не обращался как с обычной домработницей. Мои родители, люди интеллектуальные и свободные, не допускали скверного отношения к человеку, основанного на классовых предрассудках. И если она желала, то всегда могла сесть с нами за стол. Но обычно она предпочитала обедать в одиночестве на кухне или в своей комнате с яркими цветными занавесочками и креслом, покрытым кружевной накидкой.

Мария-Альба была ревностной католичкой, но ее приверженность католицизму ничуть не походила на ту, что свойственна молоденьким няням и гувернанткам из монастырских школ. Святые были ее друзьями, добродушными или капризными, но повинующимися требованиям ее внезапно менявшегося настроения. Вера стала ее второй натурой, и с Богом, и его приближенными она общалась как с добрыми знакомыми, периодически порицая их за ошибки, а няни из монастырей, присматривавшие за нами, всегда были тихими и умиротворенными молитвенным созерцанием особами. Их святые нам казались неприятными надсмотрщиками и занудами, а их религия — системой отношений, построенной на методе наград и наказаний.

Возможно, причина несходства в мироощущении была связана с разницей в климатических условиях. Детство Марии-Альбы прошло среди солнечных холмов полуострова Калабрия, где росли коричные деревья и бушевали морские волны. Ее мать была проституткой и умерла от сифилиса. Вероятно, именно поэтому Мария-Альба с таким отвращением относилась к сексу и мужчинам вообще. Однако об этом она никогда не говорила с нами.

Готовить она обожала и делала это просто прекрасно. И ничуть не меньше, чем готовить, она любила хорошо поесть.

Она была верна нам и очень к нам привязана, наверное, и потому, что мы с сочувствием относились к ее болезни, с годами только усиливавшейся. Мария-Альба страдала агорафобией. Однажды мы отправились с ней в магазин тканей, где по всему периметру зала были расставлены большие, сверкающие зеркала, пахло свежестью и тонкими духами. Но когда я посмотрела на Марию-Альбу, то увидела, что она закрывает глаза и прячется за стоявшим в кадке мандариновым деревом. Уже в такси я спросила, что ее так испугало, и она ответила: на нее смотрело слишком много людей и она боялась, что они ее сглазят.

— Будешь яичницу? — предложила она мне, указывая на сковородку лопаточкой.

— Нет, не хочу, — отозвалась я.

— Ты похудела. Troppo frequentarre (Слишком много проводишь времени) с этим русским.

Вообще-то я несколько раз говорила ей, что Додж родился и вырос в Пиннере. Следуя правилам конспирации, я остерегалась проговориться, что его настоящее имя — Нэйджел Артур Уоттлз. С моей точки зрения, лучше перестраховаться, чем сболтнуть лишнее. Но Мария-Альба твердо верила, что все анархисты — выходцы из Советского Союза и представляют собой опасную разновидность политических негодяев, склоняющих к разврату порядочных женщин.

— Это кажется, — откликнулась я, — просто в черном выглядишь стройнее.

— E troppo lugubre (И слишком мрачной, траурной)… — Мария-Альба предпочитала одежду оранжевого, красного и желтого цветов, которую нелегко было отыскать в магазинах в эпоху расцвета культуры панков и моды на пастельные тона для дам старше тридцати.

— Зато он солидарен с рабочими текстильных фабрик, которые, как рабы, трудятся целыми днями, производя роскошную одежду для богатых бездельников, а сами вынуждены ходить в лохмотьях.

— Sciocchezze! (Чушь!) — Она поставила передо мной полную тарелку и нахмурилась. — Ты занимаешься дурными делами с этим русским.

— Прошу тебя, мне уже двадцать два года. Я совершеннолетняя.

— Ну а в таком случае ты совершаешь преступление! — Мария-Альба посмотрела на меня с чувством превосходства. — Он сделает тебе ребенка, certo, e poi un scandalo! (Уверена, это кончится скандалом!)

— Почему же скандалом? По-моему, общеизвестно, что у людей из семей актеров дети всегда рождаются вне брака. Папа мне сказал, чтобы я вообще на это не обращала внимания. Может, только маме такое событие и показалось бы вульгарным.

Глаза Марии-Альбы расширились от негодования:

— E il bambino? (Ребенок от него?) Подумай только, он родится без роду без племени, да еще его бабушка всегда будет презирать его! Ah, povero bebe! (Ох, несчастный малыш!)

— Хэрриет! Ты что, собралась завести ребенка? — воскликнула Корделия, входя на кухню. — О, чудесно! Я всегда мечтала стать тетей! Так и думала, что племянника родишь ты. Невозможно представить, чтобы Офелия перепихнулась с этим придурком Креспеном. Ух! — Она вздрогнула от отвращения. — Я бы вместо него предпочла бы спать с бревном! — И прежде чем я успела что-либо возразить, она бегом кинулась вверх по лестнице.

— Senta (ты только погляди), в голове у Корделии macchiata (черт знает что). Я скажу отцу Элвину, чтобы поговорил с ней. Не дело, что она так распустилась.

— Думаю, о сексе Корделия знает гораздо больше, чем ты полагаешь, — заметила я Марии-Альбе.

— О Хэрриет! — Корделия уже успела вернуться к нам и теперь смотрела на меня поблескивавшими от слез голубыми глазами. — Но ведь это не опасно? В одном фильме, который я видела, женщина так ужасно кричала во время родов, что чуть не умерла. Я представить себе не могу, как можно такое вынести. С тобой ведь так не будет, правда? — Она вдруг обхватила меня руками и зарыдала.

— Что тут случилось? — раздался голос Брона, появившегося на кухне следом за ней.

— У Хэрри-ие-тт бу-уудет ребенок… — прорыдала Корделия.

— Ребенок?! — переспросила Офелия, присоединившаяся к нашей компании. Она высоко задрала безупречный нос, всем видом выражая возмущение. — Хэрриет, дорогая, это просто отвратительно. Я терпеть не могу детей в доме, эти запахи присыпки и молока, вечные болезни и вопли. Ты испортила мне настроение. Я даже есть теперь не смогу.