Облава на волков — страница 12 из 99

— Я это, гасдин филтебель, Калчо Статев из второй роты.

— Сесть! Откуда оружие?

Пока Калчо Соленый объяснял ему, быть может, в пятидесятый раз, откуда и зачем у него карабин, фельдфебель неловкими, дрожащими пальцами брал его, отводил затвор, прицеливался в какую-то точку и нажимал на спусковой крючок. Потом ставил карабин промеж колен и снова спрашивал:

— Кто разрешил носить оружие?

— Сторожем работаю, в ТКЗХ, гасдин филтебель.

— Добро! Неси службу, как положено, не то выдубят тебе шкуру. Помнишь, рядовой Статев, как я отделал тебя в ротной казарме?

Склероз еще не стер в памяти фельдфебеля эти сладостные воспоминания, его приплюснутое, опутанное морщинами лицо оживлялось, между желтыми полосками гноя на веках вспыхивали немощные огоньки, он подносил дрожащие пальцы ко рту, но уже не сплевывал, а просто их слюнявил.

— Помню, как не помнить, гасдин филтебель, молодые мы были, службу несли.

Жена бывшего фельдфебеля вот уже несколько лет как умерла, но он говорил о ней, как о живой, время от времени окликал ее по имени, приказывая угостить посетителя, или бормотал несвязно всякие глупости, которые Калчо Соленому было стыдно слушать. Он уходил и думал по дороге о том, каким человеком был когда-то фельдфебель. Как крикнет: «Рота-а-а!» — у солдат кровь стынет в жилах. Вот так оно и бывает, одни богатые, другие бедные, одни бьют, другие терпят, а в конце концов все ложатся в могилу и там становятся хорошими, какими они и родились. Жалость и сочувствие к оглупевшему фельдфебелю порождали в нем эту философию кротости — с тем Калчо и возвращался домой.

Через полтора года кооперативное хозяйство было распущено, и Калчо Соленый вновь попал под влияние оппозиции. Как он раньше верил, что правда и справедливость — на стороне коллективного хозяйства, так теперь он убежденно доказывал, что без своего хозяйства человек все равно что без души и без рук. Да коли оно не твое, оно тебе и не дорого, — говорил он, — а коли не дорого, и работать будешь спустя рукава. Вот, заставили нас ТКЗХ устроить, устроили мы, и что? Ни хрена не получилось. Народ не хочет ТКЗХ, а раз не хочет, не надо его насиловать. Насильно мил не будешь. Другое дело — свое хозяйство, ты к нему душой прикипел, тут хоть день и ночь надрывайся, все равно не в тягость.

Однако сам он «прикипел душой» не к своему хозяйству, а к чему-то иному. Как для любого созерцателя, к тому же человека слабосильного, физический труд был для него мукой, он не любил земледельческой работы, не испытывал любви и к своей земле. В отличие от других крестьян, для которых владение землей было священным, вековечным и исконным правом, революционные сотрясения коснулись его совсем по другим причинам. Коллективизация была для него каким-то формальным изменением имущественного состояния людей и никак его не задела, потому что собственническое чувство так и не пустило корней в его душе. Однако революционная буря вытащила его из скорлупы одиночества, кинула в гущу людей и навязала их заботы и волнения. Испытывая со всех сторон грубые толчки, он растерялся и, как человек без общественного опыта, наивный и неиспорченный, не мог сам обрести равновесие, искал его в позиции других людей и верил, что находит.

Еще через год кооперативное хозяйство было организовано заново, Калчо Соленый опять был назначен сторожем и оставался на этой службе до пятидесяти пяти лет. Тем временем младшая его дочь Митка вышла замуж, а жена умерла, и зять перебрался к ним. Он оказался на редкость славным и работящим парнем. Один из первых двух трактористов в селе, он пользовался всеобщим уважением. Старый дом Калчо он подлатал, пристроил к нему еще две комнаты, посадил новый виноградник, а потом принялся за двор, сад и все приусадебное хозяйство. Калчо Соленый гордился им и не упускал случая похвастаться, что у него не зять, а чистое сокровище. Зять, быть может, как никто другой распознал характер своего тестя и предоставлял тому жить, как ему заблагорассудится. Оставив службу, Калчо в самое неожиданное время мог уйти со двора и пропадать часами. Бродил по виноградникам, но полям, возвращался в темноте. Зять видел, что дома Калчо томится и что душа его тоскует по старому карабину, который он таскал на плече чуть ли не всю жизнь, поэтому он привез ему из Советского Союза, куда его посылали на какие-то курсы, двустволку-ижевку. Еще он выправил тестю охотничий билет, и теперь Калчо мог несколько дней в неделю бродить с ружьем по полям. Потихоньку Калчо Соленый сошелся с другими охотниками, стал вместе с ними захаживать в корчму и опрокидывать там по стаканчику.

Так и шла его жизнь до того дня и часа, который застал его в засаде в лесу, где он стоял и вспоминал свою жизнь, начиная с Радкиной свадьбы и до опробования молодых вин в корчме. Ноги его все больше коченели от холода, он топтался на месте и время от времени окликал загонщиков, торопя их поскорей выбираться из леса. Никто не отвечал ему, не отвечал и Киро Джелебов, который должен был стоять в сотне шагов от него; со стороны лога, заполненного непроглядной белой мутью, слышалось громкое завыванье. «Внизу, с подветренной стороны, небось сугробы намело выше человеческого роста, — думал Калчо Соленый, — загонщики увязли в снегу и не могут выбраться». Слева от него все еще видны были следы, которые он оставил, когда шел к месту засады, и он решил пойти к Киро Джелебову, чтобы вместе решить, как помочь загонщикам, если те увязли в логу. И тут ему показалось, что наверху, на склоне закачалась ветка, сбросив с себя облако снежной пыли. Еще ему показалось, что там мелькнул силуэт человека, и он закричал:

— Эй, люди, давайте поскорей, не то околеем в этот…

Что-то толкнуло его в грудь и опрокинуло навзничь. Голова ушла в снег, а на лице он почувствовал тепло, которое мгновенно разнеслось по всему телу. «Ноги окоченели и не держат», — мелькнуло у него в голове, и он сделал усилие, чтобы встать. Он повернулся на бок, загреб под себя снег и сумел приподняться на локтях. Снег все сильнее грел лицо, проникал в ноздри, в рот, душил его. Последним усилием он встал на колени, втянул в себя воздух и тут вспомнил, что, перед тем как упасть, он слышал негромкий треск, словно хрустнула сломанная ветка. «Вьюга ее сломала, вьюга и меня повалила», — подумал он, попытался подняться на ноги и действительно встал. Но ноги не держали его, он снова упал на колени и только тогда увидел, что снежная яма, в которой он барахтался, вся в красных брызгах. Острая, жгучая боль разодрала его грудь, он что-то крикнул, изо рта хлынула густая черная кровь и, пачкая подбородок, потекла в снег. Он медленно сполз вниз — сначала на локти, потом на живот, пополз к сугробу и ткнулся в него головой. Из снега остались торчать только ноги, обутые в резиновые сапоги, и по тому, как они дергались, все медленней и слабей, можно было проследить, как замирают последние удары его сердца.

ЖЕНДО ИВАНОВ РАЗБОЙНИК

Ты спрашивал, откуда у меня этот револьвер. Расскажу, но дай сначала опрокинем еще по одной. Стоян Кралев когда-то отобрал у меня револьвер, но он не знал, что у меня есть еще один. Я тогда испугался, как бы и его не нашли, если придут с обыском, взял да закопал его под амбаром. Лет пятнадцать — шестнадцать с тех пор прошло, видишь, как его ржа съела. Я на него этой осенью наткнулся, когда амбар рушил. Славный был револьвер. Мне его Иван Пехливанов дал, мне тогда и было-то восемнадцать годков. Ты ведь знаешь, я из верхних сел, из Делиормана[8]. Рос сиротой, отца убили в первую мировую, еще брат и сестра были, помоложе.

Как-то поехал я в лес за дровами. Нагрузил уже телегу и только собрался трогать, гляжу — идут ко мне какие-то двое. Лет им на вид около тридцати, один в папахе меховой, другой — без шапки. Подошли ко мне, сели, закурили. «Ты, парень, откуда?» Я отвечаю. «А еще за дровами приедешь?» — «Приеду», — говорю. «Тогда притащи нам сигарет, спички и еды какой. Буханку хлеба и еще чего-нибудь». Тот, который в папахе, вынул из кармана деньги и дал мне. Я взял и поехал в село. Денег, мне показалось, отвалили щедро, и я, как выехал из лесу, остановился и пересчитал. Двадцать с чем-то левов, деньги по тому времени немалые. Пока я разгружал дрова, мать сбегала в лавку, купила десять коробок сигарет, кило маслин и спички, а хлеба, брынзы и еще какой-то еды собрала домашней. Дала мне и остаток денег, чтоб я тем людям вернул.

Отнес я им все, они поели, и тот, который в папахе, спросил меня, знаю ли я, где село Писарово. Я сказал, что слышал про такое село, но сам никогда там не бывал. Они еще порасспросили меня о том о сем и потом сказали:

— Ты нам вернул столько денег, сколько и должно было остаться, значит, ты парень честный. Мы хотим отплатить тебе добром. Иди в село Писарово, увидишь там мечеть. Пол в ней выложен плитами. Отсчитаешь третью от дверей справа, вдоль стены. Приподымешь ее ножом, найдешь мешочек с золотом.

Дали они мне одну меджидию[9] и ушли. Насчет золота я ни на минуту им не поверил. Знай они, где мешочек золота запрятан, пошли бы сами и взяли, не стали бы мне уступать. Что ж, думаю, хорошие люди, другим ничем не могли заплатить, вот и расплатились меджидией да добрым словом. Так-то оно так, но дня через два-три по селу пошел слух, будто полиция разгромила банду Карадемирева. Время после войны было смутное, тревожное. В Делиормане и Добрудже случались крупные кражи и ограбления. Мужики из окрестных сел нередко сговаривались по двое — по трое и занимались грабежами, которые приписывали Карадемиреву. Слава его как вора и разбойника ходила по всему краю.

Прослышав об этом, я смекнул, что те двое были из банды Карадемирева, а кто-то из них был, может, и сам Карадемирев. Полиция наступает им на пятки, одна забота у них — шкуру свою спасти, отчего ж походя не сделать доброе дело бедняку! Я им как раз под руку попался. Немного погодя Иван Пехливанов рассказал мне, что в шалаше на винограднике села Гевреклер, за два села от нашего, нашли убитого. Оказалось, что это Паско Наумов из банды Карадемирева. Полиция ничего у него не обнаружила, но вскоре стало известно, что убил его товарищ его Шевкет. Заснул он, Шевкет его убил, взял его золото и бежал в Турцию. Сам он жив-здоров, открыл в Стамбуле две гостиницы и большой лабаз. Написали про это наши турки, которые туда переселились.