В новый кооператив народу вступило больше, но почти что без скотины. У кого было две коровы, одну прирезал. У кого было две свиньи, тоже одну прирезал. И с овцами так же и с птицей, чтоб не отдавать свою скотину на общий двор и чтоб с них поставок меньше брали. В городе голод, так на базаре мясо, сало или муку с руками рвут. Село превратилось в бойню, во дворах воняет падалью. Власти ходят, вынюхивают — одного накроют, десять других вывернутся. Приказали свозить все снопы на одно место и там же молотить, чтобы брать зерно прямо с тока. Народ стал устраивать «черную» молотьбу. Днем жнут, вечером ходят в поле, крадут снопы и ночью молотят. Некоторые устроили тока в лесу, внизу в лугах и кое-где среди полей, там и молотили. Я на это не пошел, знал, что Стоян Кралев с меня глаз не спускает, и ни одного колоска не смел с поля принести. Менял мясо на муку, иногда извозом занимался — в город возил, сводил концы с концами. Но они все равно нашли к чему прицепиться. Раз вечером, когда они ходили по селу и подслушивали, что в каком доме делается, они услышали у Калчо Соленого какие-то удары. Вошли — его жена Груда бьет палкой колосья прямо на полу. Принесла тайком с поля три снопа — на свою голову. Прижали Калчо Соленого к стене, пригрозили тюрьмой, ну он и спраздновал труса — рассказал им, о чем мы с ним говорили, на каких условиях я ему пятнадцать декаров отдал, то есть, что это я, мол, его подстрекал. На другой же день запихнули его в кооператив и на те пятнадцать декаров тоже лапу наложили. Не сдержал слова Калчо и меня под монастырь подвел.
Стоян Кралев словно того и ждал, раздул это дело незнамо как, и тогда схватились мы с ним всерьез. Еще до Девятого сентября мы с ним насчет политики спорили, однако же после Девятого никогда не связывались. Встретимся где-нибудь, он кинет: что, кум, будем общее хозяйство ладить? Так просто, в шутку спросит, потому как знает — я не согласен. А теперь домой ко мне явился. Я был один, жена вышла куда-то. «Давай, — говорит, — револьвер». — «Какой револьвер?» — «Тот, из которого ты на свадьбе стрелял». Полез я в ящик под кроватью, где всякое барахло держал, отдал ему револьвер. У меня и другой был, вот этот, который я тебе сейчас показывал. А тот проржавел весь, я его много лет не трогал и на свадьбе не из него стрелял. «На кой тебе, — говорю, — эта рухлядь, видишь, у него и ствол забит, пуля не пройдет». — «Все равно оружие, — говорит, — можно его почистить и в дело пустить. К такому человеку, как ты, — говорит, — у нас доверия нету. Ты оппозиция, того и гляди, с оружием против властей пойдешь». — «Если б я хотел с оружием против власти бороться, — говорю я ему, — я б оружие спрятал. Я не борюсь, а остерегаюсь. Потому я и с оппозицией. Если ты меня уличишь, что я оружие против власти поднимаю, тогда можешь меня под суд отдать. До Девятого сентября ты был оппозиция, только и знал, что о России говорить. И никто тебя не тронул. Такое было у тебя о жизни понятие, так ты и говорил. Слово не обух, в лоб не бьет. Если б тебя с оружием задержали или когда ты нелегальным помогал, тогда б тебя отправили куда следует и ты б еще и меня за собой потащил…»
И такой случай был. В сорок третьем пришел он как-то ко мне. Узнал, что я наутро собираюсь в город, и попросил отвезти мешок с домотканым сукном. Сядь на него, говорит, ведь это материя, ничего ей не сделается. Десять раз повторил, на какой улице, в каком доме я должен его оставить, так что я и посейчас помню. Улица Чаталджа, дом 21. Как сказал он мне, чтоб я сел на мешок, я тут же догадался в чем дело. Поехал я, по дороге развязал мешок, в мешке — одежа. Десять пар штанов и десять курток, суконных. Я понял, что он в таких делах новичок и в конспирации ни черта не смыслит. Когда я к городу подъехал, то свернул с дороги и запрятал мешок в яме в каменном карьере, обозначил прутом место и вернулся на главную дорогу. И хорошо сделал. На окраине города меня остановили трое полицейских и обыскали. Нашел я нужную улицу и дом, остановился и заглянул во двор. Навстречу женщина. «Вы, — говорю, — мясо хотели купить, так я привез». Она уставилась на меня, будто я не по-болгарски говорю. Сел я на лавочку перед домом, она тоже села. Я сказал, что привез для них мешок сукна, она сбегала домой и привела мужчину. Мы с ним договорились, где нам встретиться через два часа, и он туда пришел. На пути в село я оставил его возле карьера, показал место, где спрятал мешок, и поехал дальше. Не успел распрячь лошадей, Стоян Кралев тут как тут. «Ну что, кум, отвез мешок?» — «Не вышло, — говорю. — Меня полицейские на окраине города остановили, открыли мешок, увидели, что там, и отобрали. Хотели меня арестовать, но я сказал им, кто мне его дал, куда его везу, и меня отпустили. Велели сказать тебе, что я оставил мешок, где надо, не то мне не поздоровится. Надеюсь, ты не выдашь, что я тебе все рассказал». Мой куманек в лице переменился — не узнать. «Скажи спасибо старому заговорщику, — говорю я ему, — положился б я на тебя, в два дома беда бы пришла». И рассказал ему, как все было на самом деле. Он дух перевел, отлегло у него. «Ну, кум, спасибо, снял с души тяжесть».
Когда я напомнил ему об этом случае, ему стало не по себе. Он заговорил сбивчиво, что, мол, верно, ты партии большую услугу оказал, не отрицаю, но вреда народной власти от тебя сейчас еще больше. Другого ничего не сказал, взял револьвер и ушел. Допустил я тогда промашку — не сообразил, что надо было отдать ему револьвер при свидетелях, чтоб видели — никакое это не оружие. Прошло лето, начали новых членов ТКЗХ набирать. Стоян Кралев стал вызывать на партийное бюро частных хозяев и ставить перед ними вопрос: или — или. Одни подписывали декларацию, другие просили отсрочки, третьи прятались. Стоян Кралев валил всех частников в одну кучу — оппозиционеры, мол, а оппозиция была объявлена вне закона. Раз ты оппозиционер, значит, ты враг народа, так что получалось, будто половина жителей села — враги народа. И меня вызывал, и мне велел выбирать — или в течение недели вступить в кооператив, или собираться в дальнюю дорогу. «Раз, — говорит, — ты не хочешь идти вместе с народом и льешь воду на мельницу врага, мы тоже тебя по шерстке гладить не будем. У тебя нашли оружие, и это не случайно. У нас есть сведения, что ты один из главарей оппозиции, так что если не уймешься, то пеняй на себя». Ничего я ему не ответил, ушел. С этого времени чуть смеркнется — я домой, ни с кем не встречаюсь. Пугало меня, как бы мне провокацию какую не подстроили. Я свой характер знаю: если кто меня заденет, я тут же сдачи дам. А если я подниму руку на кого-нибудь из его людей, мне уж не выкрутиться. По селу пошли разговоры, будто у меня нашли спрятанное оружие, будто я готовил оппозицию к вооруженному сопротивлению. Стоян Кралев распустил этот слух, чтоб иметь против меня и против всех частников верный козырь.
Неделя прошла, и он снова вызвал меня в сельсовет. Он был в конторе один, встретил меня у дверей, подвинул мне стул, а сам не садится, ходит взад-вперед и молчит. Фуражка на нем сталинская, только что сапоги не обул. «Ну что, кум, решил?» — «Нечего мне решать». — «Так, значит, отказываешься работать с нами? Ты что, — говорит, — так и не понял, что мы ради общего блага стараемся? Хотим, чтобы земля была общая, чтоб мы все дружно на ней работали, чтоб не было больше богатых и бедных. И ни на каких американцев или англичан не рассчитывайте. Фашизм побежден, победители поделили зоны влияния — это вам, это нам, и дело с концом. Неужели ты веришь, что Америка или Англия могут снова взяться за оружие? Ведь если они объявят Советскому Союзу войну из-за Болгарии, им придется воевать и за Югославию и Албанию, за Чехословакию и Польшу, за Румынию, Венгрию и ГДР, за пол-Европы. Да разве такое возможно? Развяжите третью мировую войну, принесите еще столько-то миллионов жертв, лишь бы ублажить болгарскую оппозицию — так, что ли? Да если б они и хотели на это пойти, все равно не смогут. Назад хода нет, а раз нет, незачем терять время, надо скорей создавать кооперативные хозяйства. Социализм без ТКЗХ не построить. Кооперативных хозяйств требует народ».
«Да что-то незаметно, — говорю, — чтоб народ в кооперативы рвался, если б он хотел, вы б его не стали силком загонять, он бы сам пошел. А раз силком загоняете, так и толку не будет, и сейчас уже видать. Вон уж сколько народу в общем хозяйстве, отчего ж они получают по двадцать стотинок[13] на трудодень? Оттого что работают не как хлеборобы, а как чиновники. Разные бригадиры да проверяльщики тычут в них стрекалом, чтоб они делали то, что раньше безо всяких погонялок делали. И так оно и будет — без стрекала ни с места, потому как люди вам не муравьи и не пчелки. Без интереса никто работать не станет, не ждите».
Он говорит, я слушаю. Потом я говорю, он слушает, и так около часа. Потом оборвал он меня, на крик перешел. «Я, — говорит, — с каких еще пор знаю, что ты за птица, но все же допускал, что ты, как и многие другие, за частное хозяйство стоишь по невежеству или из упрямства. Теперь я вижу, что ты враг социализма до мозга костей и место твое там же, где твоего идейного вождя Николы Петкова[14]. С этой минуты, — говорит, — я тебя арестую и сдаю милиции, потому как в твоем доме я нашел оружие». Вызвал милиционера, который ждал за дверьми, и вдвоем затолкали меня в подвал. «Ты, — говорит, — убийца. Дочь Калчо Статева убил, а теперь вернул ему землю, чтобы тот грех замазать». Заперли они меня, милиционер встал снаружи, у окошка, а Стоян Кралев пошел в контору.
Остальное, что он наговорил, ладно бы, но что он убийцей меня назвал, я не мог стерпеть. Молодой я немало бесчинств совершил, когда и прав бывал, когда виноват, но кровью никогда рук не пачкал. Двух человек мы на тот свет отправили, колонистов из равнинной Добруджи, которые наших людей убивали. И оба раза другие это черное дело делали. И сноху я не убивал. Про ее тайные встречи с дорожным мастером я до сего дня никому не рассказывал, тебе первому. На другой день после свадьбы я пустил по селу слух, что она, мол, встречалась с Койчо, а на свадьбе я, мол, ничего не сказал, чтоб отхватить у слюнтяя этого, ее отца, приданое в пятнадцать декаров. Хотел я ее, значит, от людской молвы уберечь. А Койчо и жене своей сказал, что у некоторых девушек само собой так получается. И снохе то же сказал. Думал — потреплют языками, да и перестанут. Так оно и вышло. Никто в селе не похвалялся, что, мол, любовь с ней крутил, а с дорожным мастером никто ее не видел. Все мне поверили и даже удивлялись, как я ловко такое приданое оттяпал. И у Койчо никаких черных мыслей не было, к молодой жене душой прикипел. И мы к ней привязались, за дочку свою держали. Она ведь в нашу семью не лезла и ничем перед нами не провинилась. Другая б на ее месте бровью не повела, жила б в свое удовольствие, как ни в чем не бывало. А она вон каким человеком оказалась — совесть ее точила. Слова не скажет, глаз ни на кого поднять не смеет. Не позовешь ее к столу, и есть не будет, не напомнишь, чтоб ложилась, — не ляжет. Утром первая встает, вечером последняя ложится, за весь день не присядет. И все молча. Спросишь ее о чем, ответит, не заговоришь с ней — молчит, глазами покажет, что и так тебя поняла. Мы уж ее уговаривали на люди выйти, к матери в гости сходить, поразвлечься как-нибудь — ни в какую. Вечерами слышу, вроде они с Койчо в другой комнате о чем-то разговаривают, а о чем — не знаю. На Новый год мы с Койчо съездили в город, купили ей туфельки, душегрейку, косынку шелковую. Надела она это раз, а больше и не взглянула. Все праздники дома просидела, на улицу и не вышла.