Облава на волков — страница 31 из 99

обед и ужин дед Канё являлся всегда навеселе, держался как шут и развлекал других, пересказывая разные истории, услышанные в корчме. С некоторых пор все разговоры в корчме крутились вокруг войны и политики, и он переносил их в поместье. «Русские немца в мешок загнали под Сталинградом, — говорил он с воодушевлением и отпивал глоток из плоской фляжки из-под соевого масла, которую носил во внутреннем кармане пиджака. — Ну вот как собаку в мешок сажают. Она и рычит, и дрыгается, и скулит, а укусить не может. И с немцем сейчас так. Братушки его колошматят, а он скулит и зубы кажет, пока еще не издох. Да и нашим фашистам, тутошним, несдобровать, — стучал он кулаком по столу и, глядя на Николина, угрожающе качал головой. — Сейчас они иксплатируют, кровь нашу пьют, но скоро мы их в мешок посадим и — дубиной! А как их перебьем, ни моего, ни твоего не будет, все будем равные. Где это сказано, что одни должны поместьями владеть, деньги загребать да по заграницам кататься, а другие ради куска хлеба пуп надрывать?» — «Да ты его только в корчме и надрываешь!» — говорили другие и смеялись. «Смейтесь, смейтесь! — не унимался дед Канё. — Вы все слепые, не видите, как над вами измываются. С вас три шкуры дерут, а вы помалкиваете, как овечки. Попрекаете меня, что пью! Что ж я — от хорошей жизни пью? Я пью с горя! То пропало, это пропало, и все я виноват, на меня пальцем показывают. Я, мол, в поместье ворую! А я не воровал, и зло меня берет, что не воровал. Хозяин и не почешется, если я меру зерна унесу или половы корзину. Все надо у него отнять, все под метелку, потому что он народ ограбил, и этому самому народу вернуть…»

Так, разогретый алкоголем, дед Канё первым в поместье заговорил о войне и политике и провозгласил принципы будущей социалистической революции. Никто, однако, кроме стряпухи Добринки, ни отнесся к его пророчествам серьезно. Скотники и пастухи, ходившие за овцами и волами, были как на подбор пожилые малограмотные мужики, и события в мире не слишком их интересовали. Политика была уделом посетителей корчмы, а они месяцами бывали оторваны от села и речи старика почитали пьяной болтовней. Николин, хотя и был молод, так же как и они, вникал только в те события, которые происходили у него на глазах. Непристойные выходки старика смущали его, и он перестал обедать и ужинать с другими работниками — ждал, когда они уйдут из столовой, или уносил еду к себе в комнату.

Зарядили осенние дожди, сбили с деревьев последние листья, расквасили землю. Опустевшие поля укутал туман, точно глухая тоска, а сквозь тоску сиротой глядело поместье. Дни стояли короткие и мрачные, на темно-сером небе на час-два появлялось вместо солнца какое-то холодное бледное свечение, и поместье снова заволакивала тьма, мутно-белая и набухшая влагой, как мокрый пеньковый половик. Хозяин перед отъездом сказал Николину, чтоб он включал приемник и заводил граммофон когда только захочет, но он не умел с ними обращаться и боялся испортить. Днем он занимался домашними делами, а вечера проводил дома один. Ужинал за большим столом в гостиной и потом шел топить печь в комнате хозяина. Он знал, что хозяин вернется не раньше, чем через месяц, но топил каждый вечер, поддерживая собственную иллюзию, будто хозяин здесь и в любой момент может войти в свою комнату. Он садился на табуретку с обитым сиденьем возле печки и с удовольствием ощущал, как изразцы испускают все больший жар, наполняя комнату уютом и грустным спокойствием, а за окном в это время свистел ветер и хлестал по стеклам дождь. Большая керосиновая лампа бросала мягкий желтый свет на семейную фотографию, с которой смотрели старый Деветаков, его жена и двое детей. Муж и жена сидели на стульях с высокими спинками, он был в шляпе, с высоким крахмальным воротничком, галстуком и цепочкой от часов, пропущенной из одного кармана жилета в другой, с подретушированными усами и глазами, она — с продолговатым нежным лицом и тонкой шеей, с буфами на рукавах и легкой беспомощной рукой, положенной на плечо сына, — в ореоле той загадочной, романтической красоты, которую излучают женщины неведомого, ушедшего в прошлое мира. Сын Михаил сидел перед ней на маленьком стульчике, коротко остриженный, в матросском костюмчике, и смотрел куда-то вбок испуганными, широко открытыми, похожими на материнские глазами, а рядом с ним сидела, чуть улыбаясь, его сестра — в гимназическом беретике и с двумя длинными косами, спускающимися на плечи. Прямо под фотографией сияли, точно два маленьких солнца, латунные шары с кроватной спинки, а ниже переливались мягкие цвета покрывала, застилавшего кровать. Всматриваясь во все это в долгие одинокие часы, Николин словно бы видел на кровати своего господина — его нежное продолговатое, как у матери, лицо и воспаленные глаза, такие же, как тогда, когда он лежал простуженный. Николин по нескольку раз в день приносил ему горячее молоко или чай, а тот всегда говорил: «Спасибо, Николин! Не подходи ближе, а то заразишься! »

Потом Николин заходил в другую комнату, где в шкафах темного дерева хранились книги. Они занимали две противоположные стены, от пола до потолка, и стояли так плотно, что между ними нельзя было просунуть палец. Николин никогда не открывал ни одной из этих книг, но мог смотреть на них часами, исполненный благоговения, ибо ему казалось, что под их переплетами заключен другой, возвышенный и таинственный мир, доступный одному лишь его господину. Он видел, как тот часами сидит в маленьком кожаном кресле с раскрытой книгой, углубившись в чтение, видел, как меняется его лицо, становясь то грустным, то просветленным, слышал, как он улыбается или тяжело вздыхает.

В начале марта Деветаков вернулся из-за границы. Хотя он устал и похудел за время поездки, он казался бодрым и оживленным, от него исходило сияние какой-то мягкости и спокойствия, и Николин с радостью думал о том, что это не та «тишь», которая делала его печальным и безразличным, а что-то другое, доброе и животворное. Как всегда, он привез подарки прислуге и семье Малая. Венгр словно бы поджидал его, взял из рук Николина подарок вместе с письмом и сам отдал ему письмо для Деветакова, заранее заготовленное. С тех пор как Николин поселился в поместье, он передал сотни писем госпожи Клары Деветакову и его писем — ей. Несколько раз он видел ее письма на столе у Деветакова — короткие записки по-французски на голубой бумаге в таких же голубых длинных конвертах. За обменом письмами следовал обычно обмен книгами или госпожа Клара и Малай приходили в гости. Пришли они и на этот раз. Николин заметил, что они веселы и возбуждены как никогда, особенно Малай, который обычно оставался угрюмым и непроницаемым, даже когда старался быть пообщительнее. Однако в этот вечер он был сам не похож на себя. Его смуглое лицо с горбатым носом, придававшим ему вид хищной птицы, было озарено каким-то внутренним светом. Радостное нетерпение разбирало его, и он заговорил еще с порога, держа жену на руках. После ужина госпожа Клара села к роялю, ее изящные белые пальцы извлекали из клавиш тихие и нежные звуки, и она, аккомпанируя себе, запела улыбаясь какую-то веселую песню. Потом стали слушать радио — Софию, Москву и Лондон. Главное, о чем сообщали радиостанции, было окончание зимней кампании на Восточном фронте. Германская армия отступила на 600—700 километров, были освобождены Северный Кавказ, Сталинград, Ростовская, Курская и многие другие области. Германская армия потеряла почти половину своей живой силы и техники.

— Германия проиграла войну, — сказал Деветаков, выключая радио. — Проиграла, еще не начав.

— Вы так уверены, господин Деветаков? — спросила госпожа Клара. — Чем кончится война, еще не ясно.

— Более чем ясно, госпожа, и прежде всего самим немцам. Они ведут теперь уже не войну, а отчаянную схватку во имя спасения своего престижа. Когда политики недальновидны, ограниченны и скудоумны, они находят удовлетворение лишь в поддержании престижа, готовые скорее умереть, но только выйти из поражения с честью, пусть даже этой честью будет смерть.

Деветаков рассказал о своем пребывании во Франции, о той нравственной и материальной нищете, которая придавила Европу, о бедствиях людей и их ненависти к фашизму и войне, о лагерях смерти, где уничтожают миллионы ни в чем не повинных мужчин, женщин и детей. Госпожа Клара заплакала. Малай подсел к ней и, взволнованный не меньше чем она, стал гладить ее руки и что-то говорить ей по-венгерски.

— Извините меня! — сказала госпожа Клара, успокоившись. В отличие от мужа, она говорила по-болгарски как болгарка. Выучить язык ей помогли дети, а кроме того, лишенная общества, она прочла почти все книги из библиотеки Деветакова. — Мы уже двадцать лет живем как одна семья, но никогда не говорили о политике, даже и об этой войне. Поражение немцев под Сталинградом было для нас настоящим праздником, самым большим нашим праздником с тех пор, как мы оказались в Болгарии.

— Может быть, совсем уже скоро придет конец вашему изгнанию и вы вернетесь в Венгрию, — отозвался Деветаков.

Они взглянули на него удивленно, что-то сказали друг другу по-венгерски, и госпожа Клара спросила:

— Откуда вы знаете, что мы изгнанники?

— От моего покойного отца.

— А он откуда?

— От полиции. Через несколько дней после того, как вы появились в поместье, вами заинтересовалась полиция. Мой отец был знаком с начальником околийского управления и уладил это дело, тот вычеркнул вас из списков неблагонадежных. Мой отец не занимался политикой, но был демократом по убеждениям и не любил монархию.

С этот вечер Николин узнал много лет хранившуюся в тайне историю венгерской семьи. Янош Малай только-только получил инженерное образование и поступил работать на завод в Будапеште, когда познакомился с известным революционером Белой Куном. Шел 1918 год. Бела Кун нелегально приехал из России, чтобы принять участие в создании Венгерской коммунистической партии. На следующий год в Венгрии была провозглашена советская республика. Бела Кун был назначен народным комиссаром по иностранным делам и взял молодого инженера к себе в помощники. Республика просуществовала всего четыре месяца. После ее поражения Бела Кун эмигрировал в Австрию, а Малай был арестован и приговорен к смерти. Его товарищи, среди которых был и болгарин-студент Каров, помогли ему бежать из тюрьмы. Он скрывался на нелегальных квартирах и поддерживал связь только с Каровым, которого власти не подозревали в революционной деятельности. За месяц до революции Малай вступил в брак с Кларой, тайком от ее родителей. Ее отец занимал высокий пост в Министерстве просвещения и решительно запретил своей дочери выходить замуж за молодого инженера, о котором у него были сведения как об активном коммунисте. Клара кончила французский коллеж, и отец собирался выдать ее замуж за человека из высших сфер. После бегства Малая из тюрьмы она через Карова поддерживала с ним связь и ходила к нему в его нелегальные квартиры. Каров с помощью одного железнодорожника сумел организовать бегство Малая в Болгарию. Клара решила ехать с ним и осталась у него на нелегальной квартире. Каров раздобыл и для нее фальшивый паспорт, и они все трое двинулись в Болгарию в товарном вагоне…