Однажды ранней весной он сам пришел к ним в партийный клуб, где они обсуждали планы сева. Увидев его на пороге, оба как по команде вскочили и уставились на него, пытаясь разгадать его намерения. Естественно, они не могли быть миролюбивыми, и Стоян Кралев, ожидая какой-то акции мщения, положил руку на запор ящика, в котором держал пистолет. Бараков также был сильно встревожен и даже испуган. В случае нужды ему нечем было бы защищаться, и он, заметив, что Стоян Кралев пытается открыть ящик, сторонкой пробрался к нему и встал рядом. А Иван Шибилев закрыл за собой дверь, поздоровался и остался на месте. Сельские руководители не ответили ему и продолжали смотреть на него с нескрываемым подозрением.
— Я сколько времени ждал, что вы меня позовете, и вот решил прийти сам, — сказал Иван и как-то виновато улыбнулся. — Неужто во всем селе не найдется для меня работы? Или мне с протянутой рукой идти?
Руководители переглянулись, потом Стоян Кралев указал ему на стул у стены.
— Садись! В театр не будешь поступать?
— Не собираюсь.
— И надолго это?
— Навсегда.
— И я должен тебе верить?
— Как хочешь, но я остаюсь в селе.
— Хорошо, — сказал Стоян Кралев, подумав. — Завтра получишь ответ. Зайди к обеду.
Иван Шибилев вышел, а руководители смотрели на дверь и молчали — они чувствовали свою вину перед ним, а он держался так, словно ничего дурного между ними не произошло.
— Актеришка, вот и выламывается как хочет, — сказал Бараков. — Засмеяться — пожалуйста, заплакать — вот такие слезы закапают. Сейчас тише воды, ниже травы, да кто его знает, что он еще задумал. У таких семь пятниц на неделе. Лично я ему не верю.
Стоян Кралев тоже ему не верил и потому проявил великодушие. Он назначил его бухгалтером хозяйства в надежде на то, что через несколько месяцев он «сорвется» и освободит эту должность, предназначенную одной девушке из села, которая в июле должна была закончить бухгалтерские курсы. Но июль наступил, девушка вернулась с курсов и принялась за работу, а Иван Шибилев жил себе в селе и не собирался его покидать. Пришлось определить его в столярную мастерскую, поскольку он понимал толк в дереве, но там не было работы на троих, и на следующий год его послали в МТС. Его тыкали то туда, то сюда, с места на место, все еще надеясь освободиться от него, но он ни разу не запротестовал и не обвинил руководителей села в том, что его несправедливо исключили из партии и отправили в ТВО. Он и сам редко вспоминал о былых невзгодах, не испытывая при этом ни злобы, ни желания отомстить. Они воскресали в сознании как кошмарные сны, о которых он забывал через минуту после того, как что-то ему о них напоминало. Все чаще и сильнее охватывало его желание жить с Мелой и для Мелы, и в сердце его не оставалось места ни для каких других чувств и волнений. Почти каждый день или через день он искал случай увидеть ее хоть на минуту, когда она играла с другими детьми или шла в школу или из школы. Он не смел останавливать ее посреди улицы или погладить по головке, потому что боялся пробудить подозрения и вызвать ревность Николина. В плохую погоду, когда на улицах было грязно или снежно, Николин каждый день провожал Мелу в школу и встречал после занятий. Иван смотрел, как он берет ее на руки, как прижимает ее личико к своему, и сердце у него разрывалось от горя.
Тем временем старуха, которая смотрела за Мелой, заболела и перебралась в свой дом, и теперь Николин взял все заботы о дочери на себя. До каких пор это будет продолжаться и узнает ли когда-нибудь Мела, кто ее настоящий отец? Как внушить ей это уже сейчас? Если попробовать каким-то образом сказать ей об этом, она скорее всего не поймет, а если поймет, это вызовет у нее травму, психическое раздвоение, и Николин больше не подпустит его к ней. Если же оставить этот разговор на более поздние времена, она успеет привязаться к Николину так крепко, что ни за что на свете с ним не расстанется. Оставалась только одна возможность добиваться ее близости — театр. Только там он мог быть рядом, мог окружать ее вниманием и нежностью, потакать ее детским капризам. И все пошло так, как было когда-то с ее матерью. Мела очень быстро и всерьез увлеклась сценой. Ей нравилось выходить на люди, нравилось, когда ей аплодировали и ею восхищались. Она запоминала роли на первых же репетициях, была подвижна и сообразительна, умела перевоплощаться так естественно, что после нескольких представлений приобрела репутацию самой талантливой из маленьких актрис. Иван был счастлив, когда репетировал с детьми и имел возможность проводить с Мелой многие часы или даже целые дни, гримировать и одевать ее так, что она становилась настоящим ангелочком. Подчиняясь порывам неудержимой нежности, он не упускал случая подержать ее за ручку, погладить и поцеловать, и с радостью замечал, что она все спокойнее принимала его ласки, иногда просила объяснить урок или рассказывала, что сказал или сделал дома отец. Таким образом Иван узнавал, что Николину трудно одному заботиться о девочке, и боялся, как бы тот не женился во второй раз. Ходили слухи, что Николин собирается жениться на какой-то вдове с двумя детьми, и это омрачало радость Ивана, потому что будущая мачеха, как всякая мачеха, могла запереть Мелу в доме и взвалить на нее домашнюю работу как раз тогда, когда она начала к нему привязываться.
Из соседнего села действительно пытались затеять с Николином сватовство, но он и подумать не мог о повторной женитьбе. После смерти Моны он впал в такое отчаяние, что многие думали — он сойдет с ума. Увидев ее труп, он лишился чувств, а на похоронах совершенно потерял самообладание, плакал душераздирающе, как ребенок, и как ребенок спрашивал ее: «Что мы тебе плохого сделали, мамочка, почему ты нас оставила? Тебе к нам больше не прийти, лучше мы придем к тебе! На кого ты нас оставила, мамочка, на одни муки да страдания, возьми, мамочка, нас с собой!»
Его причитания растрогали людей до слез, но и встревожили их. Тетка Моны, та самая, которая позже стала смотреть за девочкой, за руку отвела Николина домой и всю ночь пробыла возле него, боясь, как бы он не наложил на себя руки. Николин лежал на спине и бредил с открытыми глазами. Перед его глазами то по одному, то вместе появлялись все близкие ему покойники: родители, дядя, тетка Райна — стряпуха в поместье, Михаил Деветаков и Мона. Все улыбались и звали его к себе, только Мона просила его оставаться дома, смотреть за девочкой и приходить к ней на могилу рассказывать, как она поживает. Тетка Райна водила его по огороду, протягивала в то же время тарелку с какой-то горячей пищей и кротко советовала откладывать денежки на черный день; дядя сидел у дерева, плакал крупными слезами и говорил тонким женским голосом, что ягнята этой весной родились совсем голыми; Михаил Деветаков сидел на стопке книг, пил чай из цветастой фарфоровой чашки, а свободной рукой показывал на Мону и говорил: «Она мертвая. Вчера была человеком, а сейчас — ничто. Как это может быть — была чем-то, а стала ничем?» — «Как это так — ничто? — отвечал Николин. — Я ее вижу, слышу, она велит мне рассказывать ей о дочке, как же так — ничто?»
Долгое время, пока у него была такая возможность, Николин каждый день ходил на могилу Моны. Кладбище было недалеко от его дома, так что он мог ходить туда во всякое время. Николин не зажигал лампады или свечи, как это делали старые женщины, но постоянно поддерживал могилу в чистоте. Он спрятал в кустах маленькую тяпку и, когда приходил, рыхлил землю между цветами, выдергивал сорняки. Пока он занимался этим или сидел возле креста, углубившись в свои мысли, он каждый раз слышал из-под земли Монин голос, далекий и приглушенный, но такой ясный, что понимал каждое слово. Мона прежде всего спрашивала о девочке, и он подробно рассказывал ей, как она проснулась, что ела, что говорила, как и с кем играла в этот день.
— Ты ее причесываешь? — иногда спрашивала Мона. — Смотри, чтоб не ходила растрепой! А косички заплетай голубой ленточкой. В гардеробе, в верхнем левом отделении.
— Твоя тетя заплетает ей ленточку… Съедает все, что дают, и играет когда одна, когда с соседскими ребятишками.
— А обо мне спрашивает?
— Спрашивает. Почему мама не возвращается? Мы ей говорим, что ты поехала в город лечиться, и она все спрашивает, когда ты вернешься.
— Осенью ей в школу идти, приготовь ей ботиночки и теплое пальтишко.
— Все уже приготовили. А она сегодня выучила букву М. Мишо шуршит, говорит, Мишо шалит. До самого вечера все повторяет…
Пока он говорил так с Моной, Николин чувствовал, как от сердца поднимаются горькие спазмы и сжимают горло, а из глаз текут обильные теплые слезы. Глубокая и сладостная скорбь заполняла душу, благодатно изливаясь очистительным плачем. Это был вопль всего его существа, непонятным образом просветлявший душу, его печаль мало-помалу превращалась в примирение с судьбой и в надежду на новую жизнь, посвященную дочери. Он и раньше был очень к ней привязан, но теперь, когда она осиротела, он сознавал, что призван быть ее единственной опорой. Но и девочка теперь оказалась единственной опорой и смыслом его жизни. Он решил бросить отару, чтобы быть ближе к девочке, и Стоян Кралев, согласившись с его просьбой, назначил его бригадиром скотоводческой бригады, работавшей в селе. Теперь он мог забегать домой по нескольку раз в день.
Старуха, которую он нанял, чтобы она присматривала за ребенком, на второй же год заболела и умерла, и с тех пор Николин один заботился о Меле. Потянулись одна за другой неизбежные детские болезни: корь, ветрянка, свинка, коклюш, скарлатина, и всем этим Мела переболела до десяти лет. Последней ее тяжелой болезнью была малярия. Каждый день к обеду она начинала дрожать от озноба, стучать зубами и корчиться. Он укрывал ее несколькими ватными одеялами, но она по-прежнему дрожала, а через час ее бросало в жар и она просилась в холодок. Николин раздевал ее, оставляя в одной рубашонке, и выносил в тень, под ореховое дерево, смачивал ее губы и лобик водой, но жар все усиливался, и она лежала недвижно, как мертвая. Так продолжалось целых две недели, да еще в самый июльский зной. Никакие лекарства не помогали, и она так ослабела, что не могла выходить на улицу. Наконец, Николин сам вылечил ее по совету одной пожилой женщины. Он варил листья грецкого ореха и в этой воде, приобретавшей цвет йода, каждый вечер купал Мелу. После седьмого купанья она пришла в себя, истощенное тельце и ножки, тонкие, как палочки, стали округляться, и к осени она уже была совершенно здорова.