Это была загадка, над которой мы бились потом долгие месяцы, — кто же подбросил список с именами двенадцати молодых людей в комнату Михо Баракова? Подозрение, естественно, пало на Петра Пашова. Оно было внушено нам как самим Михо после суда, так и внезапным отъездом Лекси за границу. Вначале и я и мой брат сомневались в том, что Петр Пашов, как всякий крестьянин, оторванный от города и политической борьбы, мог знать имена двенадцати человек, которых он сам никогда не видел, да еще передать эти имена полиции. Невероятным казалось нам и то, что Лекси, которого мы знали как благородного человека, поручил бы, даже если б он был провокатором, такое дело своему отцу. Однако же мы не располагали и фактами в пользу Пашова. Подозрение все шире распространялось среди коммунистов окрестных сел. Вернувшись после окончания университета из Софии, я увидел, что Стоян окончательно уверился в предательстве Пашова и что его уже ничем не разубедишь. В тот вечер после прихода Нуши я допоздна бродил по полям и думал о том, что от разрешения этой загадки с предательством зависит мое счастье. После работы Стоян пришел ко мне под навес пожелать мне спокойной ночи. Я был очень возбужден и сказал ему о письме Лекси, которое пробудило во мне столько надежд. Вместо того чтобы заинтересовать его, это письмо оказало на него противоположное действие. Ночь была очень светлой, и я увидел, как на лице его появляется улыбка, улыбка человека, пышущего злорадством, ненавистью и местью.
— Ага, крысы чувствуют, что корабль идет ко дну. С одной стороны, дочь подставляют, а с другой, хотят сделать вид, будто сын у них герой-антифашист. Поздновато хватились. Никакие письма им теперь не помогут.
Он ушел в дом, а его последние слова остались в моем сознании, и от них веяло холодом и враждебностью: «Ну спи, а то завтра тебе надо будет выкатываться». Это поразило меня, потому что впервые за все время нашей совместной жизни он проявлял ко мне не сочувствие, а чуть ли не презрение, да еще когда я находился в таком тяжелом, безнадежном положении. Я был уже взрослым мужчиной, но все еще испытывал к нему сыновнее чувство, оставшееся у меня с детства, когда я привык почитать его как отца. Когда наш отец умер, ему было шестнадцать лет и он стал главой семьи. К тому времени он закончил прогимназию и очень хотел учиться в гимназии, но смерть отца ему помешала. Впрочем, если б отец и был жив, едва ли он послал бы Стояна учиться в город, потому что у него было около двадцати декаров земли, два вола и одна корова, что в нашем краю крупных землевладельцев и помещиков считалось крайней бедностью. Кроме того, в его время крестьяне жили в замкнутом мирке, уткнувшись в свои полоски земли, испытывая какой-то дикий антагонизм по отношению к городу и ученым людям. Из сельских парней один только Иван Шибилев перешагнул тогда через это табу.
Стоян не любил хлеборобский труд и тогда же стал обдумывать, чем бы ему заняться. Он считал, что у него призвание к какой-то другой деятельности, но к какой, сам не мог определить, и это его мучило. Между тем Иван Шибилев «обожрался учением», как говорили крестьяне, и вернулся в село. Одет он был по тем временам сверхмодно — в двубортный полосатый пиджак и очень широкие брюки, а на голове носил черную широкополую шляпу. Он жил как птичка божья, все время сновал между селом и городами, всегда был возбужден и весел, всегда полон идей и замыслов, и не будет преувеличением сказать, что все общественные и культурные начинания в селе исходили от него. Однако, как всякий теоретик, осуществлять свои идеи он предоставлял другим, практическая часть работы была ему не слишком приятна, поэтому, прежде чем приступать к воплощению какой-нибудь идеи, он набирал верных единомышленников. Одним из них был мой брат Стоян. Иван Шибилев оценил его боевой дух и, когда затеял строительство клуба, поручил ему руководить им. Стоян собрал группу парней, и они ранней весной нарезали на сельском болоте кирпич-сырец. За лето саман высох, и осенью, когда кончились полевые работы, началось строительство. Об отдельном здании не могло быть и речи, поскольку не было ни участка, ни материалов, и клуб стали пристраивать к задней стене старой четырехклассной школы. Ребята притащили из своих домов кто что мог — балки, черепицу, старые ящики, двери, и к первому снегу клуб был уже под крышей. Снаружи он выглядел как сарай или хлев, но внутри вместо инструмента или скота была театральная сцена, на полметра возвышающаяся над землей. Нужна была еще материя для занавеса, столярка для окон, кирпичи для пола, а денег не было, и добыть их было неоткуда. Никто не хотел вкладывать капитал в такое недоходное, а главное, сомнительное предприятие. Местные власти даже составили акт о незаконном строительстве и предупредили Ивана и моего брата, что, если в течение года они не выплатят штрафа, постройка будет разрушена.
Иван Шибилев ответил на эту экономическую атаку весьма хитроумно. Он собрал среди молодежи маленькую сумму и, вместо того чтобы внести ее в счет штрафа, купил подержанный граммофон. Этот музыкальный ящик сыграл в духовном развитии нашей тогдашней молодежи такую же роль, какую играет в жизни современной молодежи дискомузыка. У клуба еще не было окон, а молодежь уже собиралась там каждый вечер послушать пластинки. Музыкальный репертуар был очень скромен, всего два танго и два фокстрота, но этого было достаточно, чтобы открыть молодежи путь к новой музыке и новым танцам, а следовательно, и к новой жизни. Иван с редкостным терпением учил парней первым па танго и фокстрота, как деятели нашего Возрождения в прошлом веке учили молодежь воинскому искусству, и парни откликались на его старания с таким же пылом. Взявшись за руки, они попарно волочили свои постолы по земляному полу, кланялись после каждого танца и говорили «мерси», пока пот не заливал им глаза и в горле не начинало першить от пыли. Как при любом новом начинании, молодежь разделилась на сторонников прогресса и консерваторов, и теперь прогрессисты, более малочисленные, но самоотверженные и дерзкие, смело смотрели вперед, в светлое будущее, преодолевая разнообразные преграды на пути к этому будущему, а консервативные элементы шмыгали под окошками носами и скептически улыбались. Однако не прошло и двух-трех месяцев, как они подчинились велению времени, по одному перешагнули порог саманного танцзала и вошли в роли кавалеров и дам. А настоящие дамы остались на посиделках одни, скучали без кавалеров и напрасно ждали, когда во дворе залают собаки. Новые танцы и мелодии с невероятной быстротой завоевали популярность. Девушкам не разрешалось одним заходить в клуб, но достаточно было кому-то из них увидеть в окно, как танцуют парни, и услышать кое-какие мелодии, как девичьи посиделки превратились в танцевальные вечеринки. Девушки уже не вязали и не пряли, а до полуночи, напевая танго и фокстроты, шлепали в носках по кукурузным циновкам и лоскутным половикам. В конце концов родители не устояли перед неудержимым стремлением своих дочерей преодолеть отчуждение между полами и вынуждены были поступить в соответствии с проверенным веками принципом, то есть ввергнуть своих дочерей в пучину порока и таким образом его преодолеть. Матери, разумеется, воображали, что и в лоне порока сумеют строгим надзором уберечь свои чада. Они усаживались на трехногие табуретки и во все глаза наблюдали за тем, чтобы девушки и парни, волоча ноги по полу и поднимая пыль, не позволяли себе никаких вольностей. Танцы были строго регламентированы. Девушки могли посещать клуб только в сопровождении матерей, расстояние между танцующими должно было быть не меньше локтя, держаться можно было только за пальцы, не разрешалось даже смотреть друг другу в глаза. Был введен и еще ряд правил, имеющих целью предотвратить сексуальные поползновения молодых, и все же первые симптомы сексуальной революции были налицо, хотя пока они выражались лишь в пылких, до хруста, рукопожатиях и во взаимосжигающем огне в глазах.
Сельские власти скоро капитулировали перед этим всенародным энтузиазмом и не только отменили штраф за незаконное строительство клуба, но и отпустили средства для его окончания. Нашлись плотники и штукатуры, удалось завезти доски для сцены, кирпичи для пола, стулья для зрительного зала. На следующий год правление общины предоставило клубу десять декаров земли, которые молодежь обрабатывала добровольно. Доходы от этого поля шли на оборудование клуба. Была куплена материя для занавеса, светильник, печка и, самое важное, новехонький граммофон с множеством пластинок — одним словом, зал клуба был полностью модернизирован и реконструирован, а это создало благоприятные условия для совершенствования старых танцев и изучения новых. Новые танцы требовали, однако, и модернизации одежды. Попробуй, к примеру, станцевать вальс в суконных шароварах, с обмотками на ногах и в меховой шапке, а после танца поклониться даме и сказать ей «мерси». Новая одежда властно входила в жизнь, ведя за собой в наше село новую моду.
Мой брат Стоян первым из сельских парней, опять-таки по примеру Ивана Шибилева, скинул с себя шаровары и антерию и надел брюки и пиджак, а на голову — кепку. Он взял из дому кусок грубого домотканого сукна — шаяка, выкрашенного отваром из листьев грецкого ореха, и они с Иваном отнесли его портному, который умел шить городскую одежду. Мама продала корзину яиц и еще кое-что, дала брату деньги, и он принес новый костюм. В первый день Пасхи, когда на сельской площади народ собрался плясать «хоро», к нам пришли Иван и еще несколько парней, зашли в комнату, и Стоян, в ритуальном молчании, надел новый костюм. Иван Шибилев осмотрел его со всех сторон и произнес краткое, но пророческое слово:
— Это не костюм из шаяка, ребята! — сказал он, положив руку брату на плечо. — Это броня прогресса, от которой будут отскакивать пули духовной нищеты, убожества и глупости. На нас сейчас с пеной у рта накинутся шаровары, обмотки, постолы, папахи и все смрадное ретроградство, но мы отразим все хулы и проклятия и скоро, очень скоро завершим победой нашу борьбу за прогресс и счастье молодежи. Дерзайте, друзья!