Облава на волков — страница 83 из 99

— Садись, я сейчас приду, — сказал хозяин и через минуту принес из другой комнаты бутылку с вином, два стакана и тарелку с кровяной колбасой. — Жена в магазин пошла, скоро вернется, а мы пока выпьем. Бери колбасу, свежая, позавчера поросенка резали. Ну, я рад, что свиделись. За твое здоровье!

— Славное у тебя вино, дядя Киро! — сказал я. — Давно такого не пивал.

— Где ж тебе такое пить? Небось не покупная кислятина! Это прошлогоднее, нынешнее я еще не открывал. Вино-то есть, пить некому. Сыновья по городам разбежались, никак времени не найдут, чтоб в село заехать. Остались мы с Танкой одни, вдвоем кое-как хозяйничаем. Вечером выпьем иногда по стаканчику, а больше и ни к чему.

Говоря это, он встал, взглянул в окно на улицу, и глаза его наполнились слезами. Он подлил вина в стаканы и сказал:

— Ну, царствие ему небесное!

— Царствие небесное? Кому?

— Горе горькое залегло у меня на сердце, сынок! Никому я до сих пор не говорил, а тебе скажу, открою душу. Ты мне все равно что сын, вы ведь с Марчо и учились вместе, и дружили. Нет больше Марчо!

Марчо в пятьдесят втором году эмигрировал в Западную Германию. Он был первым из наших мест, кто сбежал за границу, и его бегство в свое время произвело сильнейшее впечатление, а для его семьи обернулось тяжкими испытаниями. Мы с Киро Джелебовым никогда об этом не говорили. Я видел, что при каждой нашей встрече ему хочется что-то рассказать мне о сыне, но он не смеет, а я со своей стороны тоже не решался спрашивать его о Марчо, чтобы не бередить рану. Только теперь он давал мне возможность его утешить, и я сказал, что когда-нибудь Марчо еще вернется. Мол, насколько я знаю, он сохранил болгарское подданство, невозвращенцем себя не объявлял, а значит, если захочет, сможет вернуться. Киро покачал головой.

— Марчо умер!

Он вынул из бумажника помятую бумагу и протянул ее мне. Это была телеграмма, написанная по-болгарски латинскими буквами, а для удобства получателя поверх латинских были вписаны болгарские буквы: «Марчо скончался ждем два дня похороны Юта Ани Кирил». Я долго читал телеграмму, делая вид, что плохо понимаю латиницу и хочу перевести букву за буквой, чтобы не допустить ошибки. Но Киро Джелебов понял, почему я застрял над текстом, и избавил меня от банальных соболезнований, которые полагается произносить в таких случаях.

— Два дня назад получил. Поехал в город письмо ему отправить, поздравить с Новым годом. Там на городской почте одна Танкина родственница работает, так она, как придет от него письмо, откладывает и потом прямо мне в руки отдает. Не то здешние его распечатают и будут плясать на моих костях. Вот эта женщина и говорит, тебе, мол, письмо, прочти его, а потом уж пошлешь что принес. Я сел, прочел письмо. Марчо пишет, что болен. Больше двух лет уже у него грудь болит, лежит в больнице и не знает, когда выпишется. Прочитал я письмо, тут почтарка меня подзывает к окошечку. Только что, говорит, телеграмма пришла. Хотела, видно, меня подготовить к самому плохому, и так оно и получилось. Я телеграмму спрятал, и до сих пор никто ничего не знает. Ни чтоб меня жалели, не хочу, ни чтоб руки потирали, злорадствовали. И Танке, и сыновьям ничего не сказал. Пусть думают, что он жив и здоров. Я сам похороню его в своем сердце, я ему и попом буду, и могилой. Вот какая черная доля ему выпала. И детей его мне не увидеть. Пока они вырастут, мать из них настоящих немцев сделает. Сейчас-то они калякают по-болгарски. Старшенького в мою честь окрестили — Кирилом. И писать умеет по-болгарски, да так хорошо, словно бы здесь учился. Дедушка и бабушка, пишет, отчего вы не приезжаете к нам в гости, у нас есть машина, мы вас всюду будем возить. У Марчо всегда к земле душа лежала, он и там на земле работал. Сам ли он на участок денег накопил, или у жены что было, не знаю. Только писал он, что у него маленькое имение, декаров сто. Вот фотография, два года назад прислал.

Цветная фотография, которую он мне дал, была сделана так, чтобы как можно лучше продемонстрировать благосостояние Марчо. Он и его жена сидели на стульях посреди двора, утопавшего в цветах и зелени, дети сидели перед ними на траве. Сзади виднелся их дом с верандой и островерхой крышей, рядом с домом, под навесом какой-то хозяйственной постройки, — синяя легковая машина и томатного цвета маленький трактор. Дети, оба, были смуглые, как отец, а мать их — светло-русая, почти белая, словно альбинос.

Снаружи на лестнице послышались шаги, Киро выхватил фотографию у меня из рук, положил ее в ящик стола и сделал мне знак, чтобы я хранил в тайне то, о чем мы говорили. Тетушка Танка вошла и, увидев меня, воскликнула своим звонким голосом:

— Смотри-ка, кто к нам пришел! Господи, в доме гость, а я по селу гуляю! В магазин пошла взять кой-чего, потом к Иване заглянула, ей что-то все неможется. — Она положила покупки на стол и поправила платок на голове. — Ну, гостюшка, добро пожаловать!

Она протянула мне пальцы, как это делают, здороваясь, деревенские женщины, и я поцеловал ей руку. При каждой нашей встрече я напоминал ей о Марчо, видел страдание в ее глазах, но и она, так же как муж, никогда о сыне не заговаривала. Я хотел сказать, что рад видеть ее здоровой и бодрой, но она сама подошла ко мне ближе, приподнялась на цыпочках и молча поцеловала в левое плечо. Нежный жест этой простой женщины тронул меня, я обнял ее голову, погладил, она всхлипнула, закрыла лицо руками, и между пальцев ее проступили слезы.

— Каждую ночь в белом снится! Одежа белая, а в руках красные цветы…

— Что ты, ровно покойника оплакиваешь! Грех это! — прикрикнул на нее Киро. — Люди не затем приходят, чтоб про твои горести слушать! Иди-ка лучше принеси нам чего-нибудь поесть!

— Да ладно уж, ладно! — с тихим упреком сказала тетушка Танка и пошла к двери. — Слова при тебе не скажи. И что у тебя за сердце такое. Выпейте пока, а я сейчас соберу на стол.

— Женщины — что с них взять! Дай им только пореветь вволю! — сказал Киро, когда мы снова уселись с ним за стол, как будто сам он только что не плакал. — Никто на этом свете не вечен. Человек с рожденья в могилу смотрит, и, пока живет, чего только с ним не случится. Когда что хорошее, это всяк переживет, а ты попробуй с бедой совладай. Или она тебя, или ты ее, в сторонке не переждешь… Ты закусывай колбаской, а сейчас и обедать будем. Обед хозяйка давеча приготовила, прежде чем из дому уйти. За твое здоровье! Я ж тебе говорю, прошлогоднее, молодое на днях начну. В этом году виноград припозднился, зато сахаристый. Сорок дней сусло кипело…

Нетрудно было догадаться, что Киро говорит о винограде, вине и прочем, только чтобы перебить впечатление, которое могла на меня произвести проявленная им сентиментальность. Менее чем за минуту он сумел придать своему лицу такое спокойное выражение, что, не прочти я сообщения о смерти Марчо, я б нипочем не угадал, какое горе лежит у него на сердце. Тетушка Танка скоро накрыла на стол. И она, как и муж, сумела справиться со своим лицом, заулыбалась, как подобает гостеприимной хозяйке, и то и дело предлагала мне отведать того или другого.

— Ох, милок, да ты словно воробышек клюешь! Ешь как следует, ешь!

Этот обед был для меня тяжким испытанием, все угощение становилось мне поперек горла. Я с усилием глотал, говорил абы что и не мог освободиться от чувства, что присутствую на поминках, ибо я тоже посвящен в страшную тайну, которая неведомыми путями дошла до сердца матери, и она лишь из уважения ко мне не дает воли своей скорби. В молчании ее мужа была отчаянная гордыня, а в моем притворстве — кощунство по отношению к святой родительской скорби. Еще в начале обеда я предупредил, что мне надо собираться в дорогу, и когда обед кончился, встал из-за стола. Тетушка Танка заохала, что не успеет приготовить мне ничего вкусного для Софии, засуетилась и, наконец, сунула мне в руки несколько подков свежей колбасы-луканки. С тетушкой Танкой мы попрощались на лестнице, а Киро проводил меня до улицы.

— Ты уж извини, что я тебя в наши невзгоды посвящаю, да так сошлось, — сказал он, протягивая мне руку на прощанье. — А если погода совсем испортится и ты не сможешь ехать, приходи в воскресенье утром в корчму, молодые вина будем пробовать.

Я вернулся в старый дом к своей тетке, которая все еще жила в селе. Она растопила печку, в комнате было тепло, пахло сырыми поленьями и чебрецом, а на улице уже мело и сильный ветер гнул ветви деревьев. Я лег на кровать поверх пестрого покрывала и попытался читать, но не мог сосредоточиться и на первой же странице отложил книгу. Я думал о покойном Марчо и представлял его себе в разные годы, с детских лет и до времени его последней фотографии. Я знал, что мы сидели на одной парте с самого первого класса, но помнил его начиная со второго, с того дня, когда учитель Пешо вошел в наш класс с учительницей Гортензией и построил нас вдоль стены для осмотра. Вероятно, это было в начале учебного года, поскольку я помню, что на руках и вокруг рта у всех у нас были коричневые пятна от недозрелых грецких орехов, а наши свежеостриженные головы блестели, как луженые миски. Учитель Пешо велел нам расстегнуть верхние пуговки на рубашках и разуть левую ногу, взял в руки указку и пошел вдоль шеренги. Первым делом он проверял, чисты ли уши и шеи, потом осматривал воротники — на предмет вшей, и наконец выяснял, подстрижены ли ногти на руках и разутой ноге. За нестриженые ногти и грязную шею полагалось три удара указкой по ладони, за вшей — по пять ударов. Ребята помалодушней начинали плакать раньше, чем он взмахивал указкой, и прятали руки, но исступленный блюститель гигиены хватал руку плачущего, поворачивал ее ладонью вверх и отсчитывал необходимое число ударов. Пешо учительствовал в нашем селе с тех пор, как открыли школу, и во всем селе, от ребятишек до их дедушек и бабушек, не было жителя, которого он хоть раз не проучил бы своей указкой. Честь исполнения этой экзекуции принадлежала ему как старейшине учительского корпуса, и он трудился так добросовестно и аккуратно, что барышня Гортензия не могла удержаться от слез и выскакивала из класса. В дни, определенные для кампании по борьбе с нечистоплотностью, особенно в начале учебного года, когда мы приходили в школу прямо с поля, вольные и дикие, как скотина, которую мы пасли все лето, в классах раздавались такие вопли, словно там шло полицейское дознание, а потом все разбегались по домам. До позднего вечера во дворах горели очаги, матери раздевали нас догола, обирали вшей, драили нас и выпаривали в чанах нашу одежонку.