Облетая солнце — страница 2 из 70

Яркий зигзаг молнии вспыхнул над левым крылом машины — ослепительный, точно новогоднее украшение на елке. Все пространство вокруг меня было настолько наэлектризовано, что, казалось, светилось и потрескивало. Как-то неожиданно я почувствовала, что все это уже происходило со мной прежде, очень давно. Я уже переживала это ощущение — когда прошлое несется на тебя, захватывая с головой. Безжалостный океан грохотал внизу, готовый поглотить меня. В этот момент Кения, моя дорогая Кения, точно спешила мне на помощь. Рифт Валли и гора Лонгонот всплыли перед глазами, заслоняя сверкающую, смертоносную бездну. Зубчатые очертания кратера Мененгаи… Озеро Накуру, точно окутанное розовым туманом от бесчисленных фламинго, нашедших на его берегах свой дом. Островерхие и пологие откосы гор, горячие источники Кекори, улочки Моло и Нджоро, блестящая от росы, ослепительно-зеленая лужайка для гольфа в Матайгском клубе. Всем своим существом я устремилась туда, к родным местам, словно оказалась там на мгновение — прекрасно зная, что это невозможно. Словно мотор машины, перемалывая годы, возвращал меня в прошлое. «Чайка» неудержимо несла вперед, давая неповторимое чувство свободы. «Да, да, так и есть», — мысль ясная и четкая, похожая на только что промелькнувший разряд молнии, осенила меня. Я больше не думала о несущейся сквозь тьму машине. Я словно перестала видеть все, что меня окружало. Кения окутала меня — и я неведомым мне образом оказалась дома.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ


Глава 1

Прежде чем Кения обрела свои очертания и стала Кенией, что произошло тысячи лет назад, так называли самую величественную гору страны. Она была хорошо видна с нашей фермы в Нджоро, расположенной в Британском Восточно-Африканском протекторате: гора резко обрывала золотое пространство долины, а ее вершина была покрыта льдом, который никогда полностью не стаивал.

Позади нас простирался голубой лес Мау, пронизанный нитями тумана, а прямо перед нами долина Ронгаи плавно спускалась вниз и уходила вдаль. Долина была окружена с одной стороны странной формы кратером Мененгаи, прозванным аборигенами Горой Бога, а с другой — далеким Абердарским хребтом, грядой округлых серых холмов, которые в сумерках становились фиолетовыми и покрывались дымкой, а затем и вовсе растворялись в ночном небе.

Когда мы впервые приехали сюда, в 1904 году, ферма представляла собой полторы тысячи акров нетронутой, поросшей кустарником земли и три изрядно потрепанные непогодой лачуги.

— И это всё? — произнесла моя мать. Воздух вокруг нее гудел и поблескивал, как живой. — Ты продал всё ради этого?

— Есть фермы в местах и посуровей, Клара, — ответил мой отец.

— Но ты же не фермер, Чарльз! — сердито бросила она и разрыдалась.

Да, отец был хорошим наездником. Он умел преодолевать препятствия и охотиться на лис и знал тихие дорожки и изгороди Рутланда как свои пять пальцев. Но однажды он увидел объявление, в котором предлагалось приобрести имперскую землю за бесценок, и идея обосноваться на новом месте зацепила его так сильно, что больше не отпускала.

И вот мы покинули дом в Вестфильде, где я родилась, и проплыли семь тысяч миль: мимо Туниса, мимо Триполи, а затем — через Суэцкий канал. Волны, вздымаясь, как огромные серые кручи, грозили поглотить небо. Наконец мы зашли в гавань Килиндини и выгрузились в порту Момбаса, пропитанном запахом острых специй и сушеной рыбы, а до Найроби доехали на извивающемся, как змея, поезде, где на окнах пузырилась и кипела красная пыль.

Я прижималась лицом к стеклу, полностью захваченная чувствами, которых не испытывала прежде. Что бы ни представляло собой это место, нигде и никогда я ничего подобного не встречала.

Мы кое-как разместились в лачугах и начали работать, пытаясь сделать жизнь сносной. Мы боролись с дикой природой, корчуя деревья и расчищая поля, в то время как природа упрямо наступала на нас.

Наша земля не имела видимых границ и заборов, а в лачугах даже не было нормальных дверей. Полосатые шелковистые мартышки колобусы запросто пробирались внутрь, проскальзывая под закрывающей окна мешковиной. У нас не было того, что в сельской местности называется сортиром. Когда нужда требовала, мы выходили в ночь, присаживались, держась за куст, у крутого склона оврага и отправляли продукты жизнедеятельности в длительный полет, насвистывая, чтобы не поддаться страху.

Нашими ближайшими белыми соседями были леди и лорд Деламер — они жили в семи милях от нас, если ехать напрямик, продираясь сквозь заросли. Они были настоящими бароном и баронессой, но, несмотря на титулы, так же как и мы, спали в покрытом соломой рондавеле[4].

Леди Ди держала под подушкой заряженный револьвер и посоветовала моей матери делать то же самое — но та не стала. Мама не желала стрелять в змей и ходить на охоту. Она не желала таскать воду ведрами на расстояние в несколько миль, чтобы принять более или менее сносную ванну. Она тосковала без общества, а в Африке не было никакого общества. Невозможно было не запачкать руки. Жизнь оказалась слишком тяжела для нее.

Через два года моя мать отправилась обратно в Англию. Мой старший брат Дики поехал с ней, так как он всегда был слабым ребенком и вряд ли выдержал бы африканскую жизнь.

Мне тогда едва исполнилось пять лет. В памяти отпечаталось, как мама и Дики садятся в проходящий поезд до Найроби, нагруженные огромными чемоданами из парусины, в дорожных башмаках и даже с носовыми платочками.

Белое перо на маминой шляпке задрожало, когда она поцеловала меня, велев не плакать и высоко держать голову. Она сказала, что уверена, что со мной все будет хорошо, потому что я большая, и сильная девочка. А если я буду себя хорошо вести, она пришлет мне коробку лакричных конфет и засахаренных груш из магазина на Пикадилли, которыми я могу ни с кем не делиться.

Я смотрела, как поезд черной гусеницей уползает вдаль, не веря, что она на самом деле уехала. Даже когда последний дребезжащий вагон исчез за далекими, желтыми холмами и мой отец повернулся ко мне и протянул руку, приглашая вернуться на ферму, я все еще надеялась, что это ошибка, ужасное недоразумение, которое вот-вот разрешится. Мама и Дики сойдут с поезда на следующей станции или повернут назад в Найроби и уже утром вернутся.

Они не вернулись. Но я все равно продолжала ждать. Я то и дело поглядывала в окно на верхушки холмов и прислушивалась, не идет ли поезд. Несколько месяцев от матери не было известий. Она не прислала даже коротенькой телеграммы. А потом доставили конфеты.

Коробка была тяжелой. Сверху округлым почерком матери было написано мое имя — Берил Клаттербак. Взглянув на надпись — на знакомые провалы и завиточки, — я разрыдалась. Я поняла, что значит этот подарок. Больше нельзя было себя обманывать.

Прижав коробку к груди, я убежала на конюшню и спряталась в самом дальнем углу. Я ела конфеты без остановки, сколько влезет, пока меня не стошнило.

Вечером, сидя с отцом за чаем, я наконец решилась спросить о том, что мучило меня больше всего.

— Мама и Дики не вернутся, правда?

Во взгляде отца промелькнула затаенная боль.

— Я не знаю.

— Может быть, мама ждет, что мы к ней приедем, — предположила я.

Отец долго молчал.

— Возможно, — нехотя согласился он. — Но наш дом теперь здесь. И я не готов его бросить. А ты?

Выбор, предложенный мне, был трудным. Отец спрашивал меня не о том, хочу ли я остаться с ним, — это решение было принято давно. Он хотел знать, смогу ли я полюбить то, что окружало меня, так же, как любил он. Смогу ли я отдать сердце этому месту, даже если мать никогда не вернется.

Что я могла сказать в ответ? Я смотрела на пустые шкафы и вспоминала вещи, которые хранились в них, а теперь исчезли — четыре фарфоровые чашки с золотым ободком, любимое янтарное ожерелье матери с крупными бусинами, — они так забавно стучали, когда она его надевала.

Отъезд матери оглушил меня. Я чувствовала боль, пустоту и растерянность. Я не знала, как мне забыть об этом, а отец не знал, как меня утешить.

Он взял меня за руки и усадил на колени — неуклюжую и, как обычно, неумытую. Некоторое время мы молча сидели, обнявшись.

На окраине леса тревожно закричала стая даманов. У огня спали наши охотничьи собаки, одна из них подняла ухо, а затем снова положила голову на лапы. Вздохнув, отец подхватил меня под мышки, быстро поцеловал следы высохших слез на щеках и поставил на ноги.

Глава 2

На языке суахили слово «mivanzo» означает «начало нового». Но прежде должен наступить конец — черное, глухое дно, — и лишь затем забрезжит свет.

Чем-то подобным стал для меня отъезд моей матери, хотя сразу я этого не поняла. Я еще долго грустила и плакала по вечерам, чувствуя растерянность и досаду.

Развелись ли родители? Любила ли меня мать, скучала ли по мне? Как она вообще могла меня бросить?

Я не отважилась задать эти вопросы отцу. Он и так был не особенно ласков со мной, как другие отцы, и я не решалась бередить его рану.

Но потом неожиданно жизнь моя переменилась к лучшему. Вот как это произошло. В окрестностях леса Мау, находящегося на наших землях, жили несколько семей племени календжин. Аборигены ютились в обмазанных глиной плетеных хижинах, окруженных колючим частоколом. Эти люди как-то сами заметили маленькую беспризорницу и решили помочь мне.

Старейшина племени торжественно обмахнул меня руками, произнеся заклинание, — словно стер прошлое, — и привязал мне к поясу ракушку каури. Она болталась на кожаном ремешке как напоминание о «раковине», скрытой внутри меня, и отгоняла злых духов.

В племени календжин всегда поступали так, когда рождалась девочка. Я же была дочерью их белого господина, бвана. Но в их представлении произошло нечто противоестественное, и это нужно было как-то срочно исправить.

Ни одна африканская мать не бросит свое дитя. Я была здоровой и вполне симпатичной, хоть и слабенькой. И вот мои новые африканские друзья «отменили» мою прежнюю жизнь и предоставили мне новый шанс, дав имя Лаквет, что означало «очень маленькая девочка». Я и правда была хрупкой, с острыми коленками и непослушной копной светлых волос.