Облик дня — страница 31 из 38

— А может, в конце концов и поженятся?

— Ох, не верю я в это, милая вы моя! Уж когда он и так всего добился, так на что ему сейчас жениться? Раз такая дура, что сама себя не пожалела, так станет он ее жалеть?

Сверху поспешно спускается слесариха.

— Милые вы мои! Эта-то! «Мама» старухе говорит, чтоб мне так святого причастия дождаться!

— Да ну?!

— Что вы говорите?

— Каково?!

— Неужели сами слышали?

— А то нет! Вешаю рубашки на своем чердаке, а они на своем прибираются. Эта и спрашивает: «Мама, говорит, а веревки снять?»

— Ну и что? И что?

— А старуха, будто так и надо: «Пусть, говорит, еще повисят, доченька».

— Господи Исусе!

— Вот, вот, а что я говорила?

— Совсем рехнулась старуха. Вместо того чтобы взять метлу да шугануть, чтобы и духом ее не пахло в доме, так она ее доченькой называет!

— Вот и окажите, как тут богу людей не наказывать? Такой соблазн!

— А конечно, чего же еще от них ждать, ксендз им — ничто, святые таинства — ничто! Так и должно было кончиться!

— Страх подумать, что моя Аида с этакой вот на лестнице встретится! — вздыхает булочница.

Слесариха ехидно щурит глаза, но в последний момент удерживает едва не сорвавшееся с языка замечание. Булочники живут с теми дверь в дверь, всегда можно узнать что-нибудь, так что лучше уж не ссориться.

— И кто бы мог подумать! Такая казалась тихонькая, скромненькая!

— И, милая, такие всегда хуже всего! Человеку, глядя на нее, и в голову не придет, а тут, пожалуйте! Да и какая тут скромность, когда всякий день к мужику бегала!

— Да и не с одним Анатолем она гуляла! Не раз я видела, то с одним, то с другим приходит, уходит…

— А Анатоль-то что же?

— Э, что ему? Нешто вы не знаете, как у них? Все должно быть общее, бабы общие! Как собаки какие хотят жить. Вырастила себе Сковронская сыночка, нечего сказать! Не запрещала ему газетки читать, по собраниям бегать, с кем попало компанию водить, вот теперь и получает! Там ведь все так живут. В бога не верят, так что им?

— Хоть гражданским, что ли, поженились бы.

— А на что? Не лучше им этак, по-собачьи?

— Грех, да и только!

Где-то сверху скрипит дверь.

— Магда, где тебя черти носят, молоко бежит!

Слесариха торопливо вытирает передником сухие руки.

— Иду, иду! Заболталась чуточку с соседками!

— Чуточку! Брешет, брешет — обеда дождаться невозможно… Божеское наказание с этими бабами!

— Ничего, ничего, сейчас будет!

Оставшиеся ближе придвигаются друг к другу.

— Слышали? Вчера опять подрались.

— Еще бы не слышать! На всю лестницу крик был.

Все смотрят вверх на дверь слесаря.

— Ни за что бы я себе такого не позволила, — говорит толстая булочница.

— Еще бы!

— А знаете, к этой, что с улицы живет, опять офицер ходит…

— Вправду?

— Сколько раз видела! Мужа нет, а у нее до полночи свет горит.

— Разводятся, говорят.

— Ой, милые, что же это на свете-то творится! Соблазн, да и только!

И они медленно расходятся по своим квартирам.

— Плюй на все это, Наталка! — говорит Анатоль. — Им надо выболтаться, а то они бы прямо заболели. Что нам до них!

Наталка и не огорчается. Ее лишь сердит, когда вдруг приоткрываются все двери, выглядывают любопытные лица, слышится шипящее перешептывание. И она невольно задирает голову, идя по скрипучей лестнице. Улыбается про себя, когда мимо нее с презрительной гримасой проходит дочка булочника Анда или другая здешняя девица. В этом крохотном мирке покосившегося от старости доходного дома все обо всех известно. Этого не избежишь.

Жена булочника живет с подмастерьем, хрупким, безусым пареньком. Своего хилого мужа она лупит по морде при каждом случае и самовластно правит домом. Но в воскресенье они вместе ходят в церковь. Она — в потершемся по швам шелковом платье, он — в порыжевшем пиджаке. И тогда она, прищурившись, поглядывает вокруг, таща под руку своего невзрачного мужа. Какой ни на есть, а законный!

В семье слесаря частые и шумные драки. Жена покорно сносит колотушки за простаивание на лестнице и грязь в доме, но как львица кидается в бой, когда дело касается двух сыночков, кутил и выпивох, которых то и дело привлекают к суду по алиментным делам. Тогда в доме начинается чистое светопреставление. И все по пустому, потому что сыновья в конце концов находят общий язык с папашей, и матери попадает еще и от них.

Зато в воскресенье слесариха надвигает на подбитый глаз шляпу и идет с мужем в кино. Презрительно проходит мимо Наталки, подбирая складки платья, чтобы, боже упаси, не коснуться ее на узкой лестнице. Как же, ведь она-то законная жена господина мастера.

Анда таскается неведомо с кем, носит шелковые чулки и так душится, что запах слышен на лестнице, когда самой ее уже давно нет.

У той, что живет в первом этаже, муж вечно на ночных дежурствах, а к ней в это время всегда кто-нибудь приходит. Поговаривают, конечно, и о ней, но осторожно. Ведь есть законный муж, а это покрывает все. Какая ни на есть, а все же законная, обвенчанная.

В мансарде вечно слезы: муж пропивает все, что удается заработать стиркой жене. Но в сущности баба зря поднимает такой крик. Хоть зарабатывает она, но деньги все равно что его, — как-никак законный муж.

Раз законный муж, надо терпеть. Он в своем праве. Конечно, о ней сожалеют, что муж девок домой приводит, выпивает с ними, тащит все из дому. Но никогда бы ей не простили, если бы она ушла от него. Ведь она присягала ему в верности, а это уж раз навсегда, на веки веков. Хорош он или нехорош — все равно. Повенчаны — и крышка.

Документ, патент, удостоверение. Знак, выжженный на лбу на всю жизнь. Знак, дающий положение в обществе, освящающий решительно все: и пьяные побои, и сифилитические язвы, и недоразвитых детей. Зато законные.

И вот, среди всего этого, по лестнице, снизу и до четвертого этажа ходит Наталка — без патента, без печати, без штемпеля, с бесстыдным сиянием своей любви на лице.

Ей простили бы, если бы украдкой, на цыпочках на лестнице — в уголку, в потемках, во мраке — с потупленной головой, с исповедью, покаянием, с невыполненным обещанием исправиться. Наконец, даже с незаконным ребенком, с нищетой, позором, отчаянием.

Но ни в коем случае не так: просто, явно, публично.

И, очевидно, очевидно — счастливо!

Это уже непростительно, этого простить нельзя.

Чтобы она ходила тут как ни в чем не бывало — она, живущая «на веру», незаконная, невенчанная, бесстыдная, и своим светлым, ясным лицом колола им глаза, глумилась над их тяжкими днями, над их избитыми спинами, над их безрадостными брачными ночами.

Мать сперва думает лишь об одном: что у Наталки воспаленье легких и нельзя оставить ее на попечении чужих людей. Анатоль не успевает и слова сказать, как она сама предлагает:

— Ты бы перевез Наталку сюда, а то ее в больницу увезут.

Потом она днями и ночами ухаживает за девушкой. Моет, приподнимает, кормит. И привыкает к ней еще больше, чем прежде.

Однажды, когда Наталке уже становится лучше, Анатоль говорит:

— Мама, она тут останется.

— Останется?

— Да, со мной.

— Сейчас думаете венчаться?

— Нет, мама.

Ей объясняют медленно, постепенно, осторожно. Она сидит ошеломленная, слушает. Как она радовалась раньше, что вот Анатоль женится на такой хорошей девушке, что ей доведется качать внучат, и вдруг все по-иному.

— Но как же, если родится ребенок, ведь он будет незаконный…

— Не родится. По крайней мере не сейчас.

Старушка не решается продолжать расспросы. Она лишь краснеет перед этим взрослым далеким сыном, перед этой тихой, серьезной девушкой, которая спокойно слушает это и даже глаз не опустит.

«Иной мир, — неведомо в который раз думается матери. — И так всегда с ними».

Так Наталка и осталась. И всем им как-то хорошо вместе.

Мать понемногу привыкла. Намолилась, наплакалась, но перед соседками головы не опускает. Она, как всегда, заодно с сыном.

Впрочем, знакомые сына относятся к этому как-то иначе. Забегает один вечером:

— Муж велел передать, что ему придется задержаться на собрании.

«Муж!» У матери становится тепло на сердце. «Все-таки, значит, муж».

Она вспоминает все события своей серенькой жизни. Всех этих мужей, всех этих жен, с которыми приходилось жить дверь в дверь. Крики избиваемых и избивающих, жалобы, слезы.

Как колодки, бывает иной раз этот брак, как колодки, тяжко сковывающие ноги. Как проклятие на всю жизнь. Как сплошные слезы. Как неразрывные цепи, ярмо, на веки веков придавившее спину.

«Почему, почему так, — думает мать, — ведь в церкви, ведь перед алтарем, ведь таинство…»

В здании веры, столь тщательно возводившемся изо дня в день, многие годы, вырисовывается маленькая трещинка. У самого фундамента.

Мать защищается от этого, не хочет думать. Пусть уж все будет так, как было всю жизнь. Теперь, на старости лет, не время менять.

Старое сердце дрожит, боится, что стоит поглубже вникнуть в это, и все рухнет. Но как же так? Таинство брака! Так учил ксендз, учила школа, учил всякий ближний, а теперь вдруг все совсем иначе. Грех. Где же этот грех в ясных глазах сына, в улыбающемся лице Наталки? — размышляет она, прислушиваясь к доносящимся сверху, из квартиры слесаря крикам.

И вспоминается: случится, как-то невзначай, в теплый лунный вечер, неведомо как и почему, а потом ребенок. Стало быть, женись, а то как же бросить девушку в таком положении. И женится. Хотя по-настоящему думал о другой. Хотя эта и некрасива и не работяща. Хотя сердце тянет в другую сторону.

Или так: нужда в доме. А тут — богатая. Женись. Пусть хоть хромая на одну ногу, пусть злющая.

А не то: «Девушка опозорена, срам, — поскорей обвенчать». Или: «Старик, но зато богатый, отцу, матери поможешь. Нечего перебирать, стыдно оставаться старой девой».

А потом — все кончено. Как же — таинство брака!