Глава первая
Все четверо собрались в гостиной, Филипп стоял у полуоткрытого окна, слегка опираясь на плечи сына. Сидя на самом краешке голубой кушетки, Анриетта время от времени обращала взгляд к Элиане, которая расхаживала от камина к двери, и казалось, хочет что-то сказать. Никто не нарушал затянувшегося молчания. Грохот автомобилей проникал в комнату; в короткие промежутки затишья слышны были голоса прохожих, обрывки разговоров, порхавшие в теплом, уже предвещавшем близкое лето воздухе.
— Ну? — проговорила Элиана.
— Ну?
— Знаешь, Филипп, который час?
— Без двадцати четыре.
— Без четверти, — уточнила Анриетта, ей не терпелось уйти из дома.
— Еще успею.
Элиана, натягивавшая перчатки, яростно стащила одну с левой руки. Все сегодня было не по ней, и благодушное настроение Филиппа, и хорошая погода, и неповторимая нежность предпасхального воздуха.
— Чего ты ждешь? — вдруг спросила она. — Стоите здесь оба… Словно фотографироваться собрались.
Желая придать своим словам шутливый оттенок, она попыталась улыбнуться, но терпение ее уже истощилось. Раз Филипп решил идти без нее, то пусть уходит немедленно.
— Я сам не знаю, хочется мне идти или нет, — промямлил он.
И, оставив сына у окна, подошел к креслу, сел. Анриетта рассмеялась.
— Очень весело! — желчно проговорил Филипп. — Вот уж не думал, что могу вызывать такой смех!
Он хмуро взглянул на жену, а она, отворачиваясь, прятала лицо, но плечи ее дрожали от нервического смеха, который она не могла побороть. При каждом слове Филиппа Анриетте хотелось кричать, но она сдерживалась, как могла, покусывала свернутый комочком носовой платок, однако эти усилия совсем ее сломили, все нутро болело, словно его резали ножом. Совершенно так же смеялась она в их первую брачную ночь, испуганная, разгневанная, глядя на мужчину, который напяливал на себя одежду, словно в припадке безумья. Даже после одиннадцати лет Филипп бледнел, заслышав этот пронзительный смех.
«Я-то никогда не забуду, — думал он. — А она? Забудет?»
Элиана подошла к нему, пожала плечами.
— Не обращай внимания на Анриетту, — шепнула она. — Ты же знаешь, какой это ребенок.
Филипп поднял к ней озадаченно-нахмуренное лицо, и несколько секунд они пристально смотрели друг на друга, удерживая рвущиеся с губ слова, явно читавшиеся в их взглядах. «Не обращай внимания на Анриетту, — думал Филипп, — значит, она с тобой об этом говорила? Значит, тебе известно, почему я не желаю слышать ее смеха? Запрещаю тебе знать, даже догадываться запрещаю!» — «Я ровно ничего не знаю, — отвечала Элиана, — я люблю тебя и ничего с собой поделать не могу».
Вдруг она повернулась к сестре.
— Пойдем со мной. Я иду в церковь Мадлен, могу захватить тебя с собой.
План этот как нельзя больше устраивал Анриетту, мало-помалу она успокоилась, быстрым движением пальцев вытерла веки, боясь, что слезы потекут по щекам; ни за какие блага мира она не осталась бы наедине с мужем и так торопилась уйти, что даже схватила сестру за руку.
А Элиана бросила Филиппу быстрый взгляд: «Видишь, — казалось, говорила она, — я ее увожу потому, что она тебя раздражает. Но с тобой я охотно посидела бы дома. Понял ты или нет?» — «Куда она идет?» — спросил взгляд Филиппа.
Сестры вышли из комнаты.
***
Когда за ними закрылась дверь, Филипп сердитым жестом кинул шляпу на столик. Ему вдруг захотелось броситься за Анриеттой, догнать ее, схватить за руку, крикнуть ей в лицо: «Я знаю, у тебя любовник, я нанял частного сыщика!» Он чуть было не вскочил с кресла, но что-то властно удержало его на месте. Что это ему взбрело на ум? На лестнице, где его могут услышать, увидеть соседи… Он даже вздрогнул, представив себе эту комическую сцену. Его же за сумасшедшего примут. И что подумает Элиана? А сама Анриетта? Ну она-то, конечно, начнет хохотать. Ох, чтобы прекратить этот неудержимый смех, который вечно будет звенеть в ушах обманутого мужа, нужно бы действовать решительно и, возможно, даже прибить Анриетту. Тогда у нее пропадет охота смеяться.
Но и речи быть не могло о том, чтобы прибить Анриетту. Даже мысль об этом показалась ему чудовищно грубой, и он сам удивился, как такое могло прийти в голову. Нет, не так он хотел бы отомстить жене. Но, во-первых, хотел ли он вообще ей отомстить? Разумеется, только гнев мог подсказать ему такие слова, которые и затмили его разум; нет, нет, вовсе ему не хочется ни бить Анриетту, ни карать ее. Кто карает, тот надеется исправить покаранного, а ему-то какое дело, что его жена делает то, что делают все жены? Он просто хочет оградить себя, не попасть в смешное положение, что умалило бы его в собственных глазах, хочет вытравить из памяти минуту, когда та смехотворная, неприемлемая истина открылась ему, хочет забыть ее, хочет забыть все, жить, как будто ничего и не произошло, уважать себя, восхищаться собой, любить себя, да, любить слепой любовью, на которую он был так щедр в двадцать лет, когда еще ничто не омрачало того представления, какое он сам о себе создал. Ни за какие блага мира он не согласился бы играть роль персонажа комического. Нередко он твердил про себя, что при первых же признаках физического увядания, при появлении первых морщин, покончит с жизнью и войдет в царство смерти с гладким лицом, не растеряв подлинных земных сокровищ, с царственным своим именем; но теперь он начал сомневаться в такой возможности, потому что трудно, в сущности, определить время, когда именно начинается упадок. Почему жена над ним смеется? При этой мысли он печально вздохнул.
А через минуту, стоя перед зеркалом и поправляя узел галстука, он вдруг заметил сына, который, сидя у окошка, листал какую-то книгу. Краска залила щеки Филиппа; он совсем забыл о присутствии Робера, возможно, даже говорил сам с собой вслух, считая, что в комнате никого нет. Чтобы не уронить себя в глазах сына, он замурлыкал песенку, но получилось до того неестественно, что он чуть не сгорел от стыда.
— Робер! — окликнул он.
Мальчик тут же отложил книгу и поспешил на зов. Такая поспешность пришлась по душе Филиппу. Значит, кто-то все-таки ему повинуется. И из глубины души поднялось желание командовать этим человечком, испытать над ним свою власть, заставить его, как солдата на плацу, выкидывать разные артикулы, лишь бы насладиться своим могуществом. Но он не нашелся что сказать сыну, серьезно глядевшему на отца, только улыбнулся и тихонько дернул его за ухо. «Да он рта не открывает, — подумал Филипп. — Может быть, тоже считает смешными мои родительские повадки. А щипали меня за ухо, когда мне было десять? Пожалуй, он для этого уже великоват. Сейчас отниму руку».
— Пойдем погуляем, — объявил он. — Вот только куда бы пойти. Ты, конечно, тоже не знаешь.
И добавил уже раздраженным тоном:
— А ты, Робер, не из разговорчивых.
Но, заметив огорченное личико сына, он пожалел о своих словах и неловко хлопнул его по плечу.
Они вышли, но, завернув за угол, Филипп тут же отослал сына домой: в такую теплую погоду смешно щеголять в тяжелом драповом плаще с капюшоном, к тому же это одеяние сшито из рук вон плохо; нацепить бы еще на Робера подбитые гвоздями ботинки, получится настоящий малолетний сорванец, сбежавший из какого-нибудь провинциального коллежа; и в душе Филипп молил только об одном, чтобы никто им не встретился. Кто навязал ему такую обузу — развлекать мальчика? Никто. Сам он, по слабости характера, согласился вести его гулять, может быть — от скуки, а может быть — по доброте душевной. Он резко схватил Робера за руку, но тут же выпустил ее, испугавшись, что слишком уж у него будет дурацкий вид.
Случайности прогулки привели их сначала к Сене. День клонился к закату, и легкая дымка постепенно смешивалась с последними лучами солнца, городские шумы становились глуше. Где-то на барже, медленно скользившей по черной воде, пролаяла собака. Сквозь сетку голых ветвей платанов обесцвеченное близкими сумерками небо принимало фисташковый оттенок, на Иенском мосту последние отблески света, прежде чем погаснуть, еще цеплялись за гривы желтых каменных коней, а угрюмая толпа, уже насладившаяся прелестным воскресным днем, валила с Марсового поля. Филипп остановился. Оттуда, где он стоял, было видно стадо гуляющих, разбившееся на отдельные группки, и на фоне общей черноты белели фартуки кормилиц. Многие останавливались у Сены, кто перевешивался через парапет, кто, забавы ради, плевал в воду; ребятишки, расталкивая взрослых, продирались посмотреть; над шумным кортежем стоял смех, слышались обрывки фраз.
— Не пойдем на ту сторону, — решил Филипп.
И они повернули обратно к Альма. Сумерки постепенно заволакивали противоположный берег, шаланды, пришвартованные у причала, огромные кучи розового кирпича и взъерошенные головы платанов. Темнота привела с собой зиму з запахами тумана, раскачивающимися на ветру фонарями. Прохожие торопились домой, ускоряли шаг. Филипп плотнее обмотал вокруг шеи белое шелковое кашне и застегнул пальто на все пуговицы. Чуть ли не через каждые два шага он останавливался и смотрел на воду. Мальчик послушно следовал за отцом, удивляясь в душе этим неожиданным остановкам, но, когда они добрались до виадука Пасси, одна и та же мысль одновременно пришла им в голову — подняться по железной лесенке, что они и сделали, и молча оперлись на перила. У их ног мрачно перекатывались волны, казалось, бегут они наперегонки, теряют друг друга из вида, но, пройдя под арками, снова сплетают вместе свои длинные блестящие косы.
Было в этом движении что-то своевольное, упрямое, завораживающее ум человека: ударившись с размаху об устои моста, вода вскипала, смыкалась волнистым, как волан, полукругом и распадалась на перекрученные струи; и сразу же новая волна глухо билась о камень, и был в этих ударах свой глубинный ритм, слепая энергия массы, находящейся в постоянном и беспорядочном движении, и под покровом мрака казалось, что даже небо заполнила она; все билось, все трепетало, все становилось рекой; мужчина и мальчик чувствовали ладонями нежную и грозную пульсацию Сены, дрожью идущую вдоль руки и разливающуюся по всему телу; оба они судорожно сжимали пальцами металлические перильца, их подташнивало, как при качке, и на несколько минут обоих объединило то же желание и тот же страх, о чем они даже не подозревали.
Париж погружался в туманный полусумрак. В сиянии газовых фонарей они различали пристань, даже зеленоватую пену, оставленную недавним паводком на прибрежных камнях. Меж двух платанов зияла пасть водослива.
— А ты побоялся бы пойти туда один? — вдруг спросил Филипп.
Робер поднял к отцу нахмуренное от напряженного раздумья лицо.
— Побоялся бы? — переспросил он.
В чистом мальчишеском голосе еще звучали полудетские, полуженские высокие нотки.
Робер нерешительно молчал, и, хотя длилось это всего мгновение, оно показалось Филиппу неожиданно сладостным; ветерок еле слышно гудел в ушах, словно звуковая река, посылающая свои волны прямо в ночное небо. Ответа не было. Пусть подольше не будет! С минуту сердце его билось учащенно, как бы в предвестии близкого счастья. Он полуобнял сына за плечи.
— Видишь, вон там сложены бочки, вон там, у арки? Да, да, там. Правда, похоже, что под деревом сидит человек?
— Да, похоже.
— А если бы ты очутился там в полночь совсем один, ты бы испугался?
Он крепче обнял сына, как бы желая его подбодрить. В ночном воздухе разливался запах дыма. Далекий грохот автомобилей лишь подчеркивал тишину, стлавшуюся над водой.
— Если бы один, может, и испугался, — признался Робер.
Филипп помолчал, потом снова заговорил вполголоса:
— Сюда нередко заглядывают бродяги; то вдоль стен крадутся, то за платанами прячутся, то под мостом, и вечно у них на уме недоброе. Если на тебя нападут, кричи не кричи, никто даже на помощь не придет, уж очень место глухое. Даже полиция и та не придет.
Слегка сжав плечо сына, он привлек его к себе.
— Посмотри на Сену, — продолжал он. — Так быстро течет, что никакому человеку не догнать. Она укрывает или далеко уносит все, что в нее бросают. Именно поэтому-то воры здесь действуют особенно нагло.
Слова эти размеренно падали с губ Филиппа, и с каждым словом ему становилось все радостнее, все легче. Никогда еще он так не говорил. Огромным усилием воли сдерживал он внезапно нахлынувшее чувство восторженного возбуждения, от которого хотелось и плакать и смеяться; дыхание пресекалось. Желая скрыть волнение, он перевесился через перила, отвернулся и сделал вид, что рассматривает противоположный берег. Наконец-то его слушало и понимало живое существо. Этот мальчик тоже боялся, как боялся сам отец; беззвучный смех раздвинул губы Филиппа, ночной туман проник в самую глубь легких. Он тяжелее оперся о плечо сына. Откуда эта радость, это внезапное чувство облегчения? Значит, достаточно произнести всего несколько слов, чтобы понять — ты уже не один на свете. Внезапно душу его затопила неодолимая жажда жизни, и желание это было похоже на реку, на поток, неудержимо несущий его вперед…
— Робер…
Ему захотелось поцеловать сына, рассказать ему о своей прогулке по берегам Сены, признаться, что какая-то женщина позвала его на помощь, а он убежал, чтобы не слышать ее голоса. Возможно, мальчик и поймет, но инстинкт осторожности удержал Филиппа: одно дело говорить при ночном мраке, а вот как он завтра оценит эти слова при циничном свете дня. И, разом протрезвев, он сунул обе руки в карманы.
— Пойдем-ка домой, — после минуты нерешительности буркнул он. — Что-то холодно становится.
Когда они спускались по лестнице, Робер подсунул свою ручонку под локоть отца и старался шагать с ним в ногу. У этого скрытного молчаливого ребенка вдруг возникали порывы любви, чуть грубоватой, проявлявшей себя неуклюже, как у всех натур застенчивых. Ему тоже благоприятствовала темнота. Так они и шли по пустынному авеню, радуясь той теплоте, что передавалась от одного к другому; но тут Филипп подумал: может, следует убрать руку, ну скажем, сделать вид, что сморкается, чтобы не обидеть мальчика, но тут же рассудил, что в такой час они не рискуют встретить на набережной знакомых. Пусть он даже выглядит смешным, никто об этом не узнает. И руки он не убрал, напротив: с таким чувством, будто он совершает нечто постыдное, чего даже тьма не укроет своей завесой, он с силой прижал к боку эту красную шершавую ручонку.
Глава вторая
Каждый вечер Элиана все оттягивала и оттягивала час отхода ко сну, надеясь, что так она скорее заснет. Снотворные наводили на нее ужас, и, когда, устав от борьбы, она решалась принять микстуру, рука, подносившая ко рту ложку с приторной жидкостью, заметно дрожала. В такие минуты ей казалось, будто она принимает яд. В ночном одиночестве в каждом ее жесте, в каждом ее движении было что-то трагическое, и она избегала смотреть на себя в зеркало. Иногда ее одолевала дрема, прежде чем она успевала смежить веки, и тогда толпой приходили все те же страшные сны, и тщетно она старалась стряхнуть их, крикнуть, отдышаться, — сознание продолжало бодрствовать. Как в пугающем кошмаре видела она или ей чудилось, что видела, электрическую лампочку, горящую у изголовья кровати. И тут бесшумно открывается дверь, кто-то невидимый толкает ее снаружи; чьи-то руки сдавливают ей горло, жесткие, жилистые руки, ее собственные. Она хрипит, и этот сиплый прерывистый звук пробуждает ее ото сна, и она пытается оторвать от шеи судорожно сжатые пальцы, не желающие выпускать добычу.
Она тушила свет. Уже вставала заря. Сероватый луч света рассекал пополам чашечку мака, вытканного на ковре, — все одну и ту же чашечку, — и упирался в гирлянду листьев. В памяти Элианы воскресало детство. Опершись локтем на подушку, полусидя, полулежа, она вспоминала деревенский домик, куда беспрепятственно входили все ароматы лета, все птичьи крики; порой в полутемную столовую залетала пчела и, сделав круг по комнате, зарывалась в букет флоксов, стоявших на пианино; тогда маленькая девочка в перкалевом розовом платьице переставала играть гаммы и, визжа от страха, выскакивала в сад. То была она, Элиана. Когда она, нагибалась, чтобы сорвать на лужайке одуванчик или лютик, длинные локоны щекотали ей щеки, стебли, крепко зажатые в кулачке, делались совсем теплыми.
Воспоминания эти терзали ее; она старалась отогнать их, но, видимо, приходилось сначала испить до конца их горькую усладу, и Элиана нехотя шла по аллее, полной жужжанием насекомых, вслед за той счастливой девочкой, которая громко разговаривала сама с собой. Замученная бессонницей, она не в силах была сдержать слез, наворачивающихся на глаза. Почему она не умерла тогда! Но Элиана боялась разжалобить себя и пыталась думать о чем-нибудь другом. На несколько минут внимание отвлекалось на разные мелочи: завтрашние покупки, которые надо сделать, завтрашний обед, который надо заказать прислуге; но тут перед ней вдруг возникал Филипп. Ничто на свете не могло помешать этому. Мозг ее был подобен лабиринту, и самые неожиданные повороты неизменно выводили все к тому же месту.
Однако тот Филипп, что возникал перед ней в предрассветных мечтах, ничуть не походил на того Филиппа, которого она видела всего пять-шесть часов назад. С его тенью она умела говорить, с ней спорить, побеждать ее, наделяла ее простым характером, веселыми повадками и сердцем, способным внимать разумным доводам. Она говорила с этой тенью то решительным, серьезным тоном, то жизнерадостно и никогда не переигрывала; ни разу она ни о чем не молила: давала советы, иногда даже (когда предвидела сопротивление) приказывала. Тогда безмолвное существо, возникавшее под ее сомкнутыми веками, как раб, преклоняло колена, и на своей руке Элиана ощущала теплое дыхание полуоткрытых губ. Иногда галлюцинация достигала такой силы, что в душе этой женщины, околдованной своими грезами, радость мешалась со страхом. Тогда в памяти воскресали старинные суеверия, и она испуганно думала о том, что нечистыми своими помыслами вызывала из тьмы это видение, которое забавлялось ее горем и издевалось над ее желанием.
Она подымала веки, но никого не было, пустая комната как бы внимательно прислушивается к звукам шепчущего в потемках голоса. Стоявшие по обе стороны камина два креслица стиля Директории казались какими-то особенно чопорными и невинно-девическими, что вызывало в Элиане страстное желание разбить их на куски. Такое же отвращение вызывали в ней вазы голубого опалина, украшавшие комод, и стулья с сиденьями, вышитыми крестиком, и безделушки армированного стекла, все, что она своими руками собрала здесь после замужества сестры. Каждый предмет знаменовал какую-нибудь дату, напоминал какую-нибудь прогулку или ссору с Анриеттой. А некоторые приводили на память даже не то или иное событие, а только промелькнувшую мысль. Вот, скажем, когда она впервые увидела в витрине антикварного магазина эти хрустальные подсвечники, она подумала: а если Анриетта умрет, сможет ли она занять ее место и стать женой Филиппа; нелепая, преступная мысль, которую Элиана постаралась скорее забыть. Позже Филипп подарил ей эти подсвечники, потому что она как-то упомянула о них в его присутствии; и теперь прозрачные столбики со своими розетками в форме воротничков украшали черный мраморный камин и стали чуть ли не святыней. С тех пор Элиана не могла взглянуть в тот угол, чтобы ей не вспомнилась та мысль о смерти Анриетты; в конце концов ей удалось убедить себя, что это просто чепуха, но годы шли, а мысль осталась.
Порой Элиана думала, что слишком много пережила, слишком много перестрадала в этой комнате; особенно на рассвете комната представала перед ней в подлинном своем виде; между самой Элианой и этими стенами, этой мебелью устанавливалась какая-то странная связь, возникало некое таинственное и глубинное сходство. Любой предмет, которого касалась ее рука, становился удивительно непостижимым — разом и целомудренным и несуразным, и в каждом она узнавала себя. Даже неприбранная постель свидетельствовала о стародевической любви к порядку. В такие минуты она ощущала себя пленницей не внешнего мира, не житейских обстоятельств, а вечной пленницей самой себя.
Она поднялась при первых проблесках дня. Морозная ночь еще льнула к небу, где сияла луна, но в садах музея уже свистел дрозд, перелетая с дерева на дерево, и бесцветная линия домов выступала из мрака, словно после кораблекрушения. Заперев окно, она прошла в ванную комнату, открыла краны и начала мыться, как будто сейчас не четыре часа утра, а девять. Ей уже не под силу было бороться с бессонницей, влекущей за собой целую череду мрачных видений; а раз ей не спится, то лучше уж встать и что-то делать, ходить, цеплять день за день, минуя ночи. В ванне она оставалась до тех пор, пока не остыла вода, и за это время успела перебрать в голове десятки самых противоречивых планов, строя будущее по случайной подсказке мечты, устремив глаза на огромное матовое, постепенно белеющее стекло.
Когда она наконец совершила свой туалет, было всего шесть часов. Что делать? На цыпочках она разгуливала по квартире, и ей не терпелось, чтобы поскорее пооткрывались двери и вновь началась жизнь. Не останавливаясь, она прошла мимо спальни Анриетты и задержалась у спальни Филиппа. Она увидит его через сто двадцать минут; он, как обычно, улыбнется ей, и она, стыдясь сновидений, мучивших ее всю ночь, дрогнувшей рукой нальет ему кофе. Просто смешно! Нельзя же допустить, чтобы жизнь продолжалась и впредь, скованная все теми же тесными рамками. Как это Филипп ничего не понимает? А Анриетта? Сердце ее сжалось, она легонько приникла щекой к дверному косяку. Что сказал бы Филипп, застав ее в этой позе? Теперь ей уже хотелось, чтобы он вышел; конечно, это было бы ужасно, но зато она заговорила бы с ним, призналась бы ему во всем. В таких необычных обстоятельствах язык ее развязался бы, но разве она посмеет, скажем, оторвать его от чтения газеты, чтобы объясниться ему в любви.
Она прошлась по коридору и снова вернулась. Почему, ну почему она принудила Анриетту выйти за этого человека? Вот уже целых одиннадцать лет она ежедневно задавала себе этот вопрос, и любой ответ лишь пробуждал боль, не принося успокоения! У стены стояла табуретка; Элиана села и молча залилась слезами.
Быть может, лучше уйти отсюда навсегда, уйти немедленно; она даже записки не оставит, и ее никогда не найдут. И ей представился печальный путь в неведомую Страну, где царят туманы; как-нибудь дождливым днем она взберется на утес и бросится оттуда вниз. С минуту она даже с каким-то удовольствием лелеяла эту мысль, затем пожала плечами. Она отлично знала, что никуда не уедет, уже пыталась раз бежать и вернулась, потому что принадлежит Филиппу. Она почувствовала, что краснеет, сидя одна в темном коридоре. Любить — это значит принадлежать мужчине. Если бы хоть еще оставалось право выбора, думала она, но безжалостный закон сделал ее рабой человека слабого, вялого, которого она даже не уважает; она задумалась на миг, но вдруг на нее накатил гнев, и она мысленно прибавила — человека безвольного, правда, красавца, но безвольного. Подобно тому как раб мстит своему господину, одна тень которого бросает его в трепет, Элиана повторяла эти слова, зажав ладонью рот, чтобы Филипп не услышал. На душе стало легче. Словно во хмелю, однако все с теми же предосторожностями, она вполголоса поносила Филиппа, стараясь отыскать в душе такие слова, чтобы как можно больнее оскорбить спящего. Наконец она встала. Слова непрерывно стекали с губ. Она прижала влажные ладони и пылающий лоб к двери и шепнула в щелку: «Я тебя не люблю, Филипп, я всегда тебя презирала».
Но еще не успев договорить фразы, она ужаснулась: до того чудовищными, святотатственными показались ей эти слова, и чувствуя, как в висках стучит кровь, она бегом бросилась к себе в спальню и заперлась на ключ.
Глава третья
Анриетта, стоявшая у окна, опершись локтем на подоконник, не слышала, как в комнату вошла Элиана. Широкая полоса света тянулась через весь китайский ковер, добиралась даже до голубой кушетки. Казалось, в гостиную, где вся мебель была выдержана в одних тонах, хлынули, как море, сами небеса, забрызгав потолок лазурными точками, залив ярким светом бархат цвета индиго, который сразу потускнел в лучах солнца. С минуту Элиана постояла в темном проеме двери, невольно залюбовавшись этим, разрушительным светом, потом мысленно перебрала те упреки, что намеревалась адресовать сестре, и подошла к окну.
Думая, что в гостиной никого нет, Анриетта весело напевала песенку, присоединяя свой голос к подымавшемуся с улиц грохоту машин, она даже вздрогнула, когда Элиана коснулась ее плеча.
— Как ты меня напугала, — крикнула она.
Она сердито покосилась на сестру, но тут же рассмеялась.
— Представь себе, у меня уже восемь часов голова не болит.
— Но ты же принимала аспирин…
— Конечно, принимала. Пожалуйста, дорогая, не корчи такой физиономии, у меня сегодня прекрасное настроение.
Элиана отвела глаза. В иные дни ей ужасно хотелось ударить сестру без всякой причины, если, конечно, не считать этого смеха, действующего на нервы. Однако она сдержалась и ласково проговорила:
— Ты повсюду разбрасываешь письма Тиссерана. Я вчера нашла одно в гостиной на бюваре. Филипп мог его увидеть.
— Ну, он поостерегся бы его прочесть.
— Не слишком на это надейся, дорогая. Филипп переменился, стал подозрительным.
— Филипп отлично знает, какой линии поведения держаться.
— Это еще не значит, что нужно его дразнить.
Анриетта пожала плечами и снова высунулась из окна. Мимо как раз проходил, позвякивая колокольчиком, точильщик в черном переднике, а руку он положил на маленькую двухколесную тележку, куда был впряжен огромный пес. Анриетта пришла в восторг.
— Вот бы он здесь остановился! — воскликнула она.
Но точильщик, звучно и громко перечислив все операции, которые он готов выполнить, уже завернул за угол.
— Давай-ка я закрою ставни, — заявила Элиана. — А то моя прекрасная голубая гостиная выгорит.
— А вот и он, — заметила Анриетта, словно говоря сама с собой.
— Кто он?
— Филипп.
Это имя обладало магической властью над Элианой, она бросилась к окну, оперлась дрожащими руками на подоконник, поискала глазами и нашла в толпе Филиппа.
— С прогулки возвращается, — пробормотала она. — Какая ему радость таскать с собой мальчишку?
— Должно быть, скучно одному. И Робера он прогуливает, как собачонку.
— Во всяком случае, это что-то новое.
Сестры видели, как Филипп взял сына за руку, посмотрел сначала направо, потом налево и перешел улицу с достохвальной осторожностью. Элиана вспыхнула. Ей почудилось, будто она подсмотрела сцену, которой следовало бы остаться тайной. Зато Анриетта от души веселилась.
— До чего мы разоделись, чтобы вести Робера в Булонский лес! А я никогда и не видела у Филиппа этого серого костюма.
— Старый-престарый костюм, — сердито отрезала Элиана. — Отойдем от окна.
— Чего ради? Надеюсь, я имею право любоваться своим собственным мужем. Идут, идут, Филипп все еще держит Робера за руку, они разговаривают. Должно быть, у меня галлюцинации! Смотри, хохочут, болтают!
— Хватит! — вдруг крикнула Элиана.
Анриетта оглянулась:
— Что ты сказала?
— Сказала, сейчас же замолчи! Неужели ты не видишь, что делаешь мне больно, издеваясь над Филиппом. Послушай, Анриетта…
Властной рукой она оттащила от окна сестру и посмотрела ей прямо в глаза.
— Ты меня любишь?
— Элиана…
— Не бойся, но подумай хорошенько над тем, что я тебе сейчас скажу: если ты будешь еще смеяться, то приобретешь в моем лице смертельного врага…
Она широко взмахнула рукой и повторила:
… да, врага. Через минуту Филипп будет здесь. Сейчас он подымается по лестнице, подымается медленно но, чтобы не перетрудить сердце; тут он действительно смешон, но я не желаю, чтобы ты над ним смеялась, слышишь? Так вот, прежде чем он повернет ключ в двери, я должна тебе кое-что сказать. Садись.
Элиана кинула на сестру такой взгляд, что та безропотно опустилась в кресло.
— Ты его любишь? — начала Элиана. — Отвечай.
— Ты же сама знаешь, Элиана, что не люблю.
— Вот это-то я и хотела от тебя услышать в последний раз. Ты никогда не задумывалась, почему я прожила здесь с вами обоими эти одиннадцать лет?
— Ничего не понимаю, дорогая…
— Не реви, у нас времени нет. Я живу здесь ради Филиппа. Я тебя очень люблю, но живу здесь ради Филиппа. Через минуту он будет здесь. И если ты еще хоть раз посмеешь его высмеивать, ты меня никогда больше не увидишь. Вошел! Я его люблю. Слышишь, что я сказала? Люблю Филиппа все эти одиннадцать лет. Чего ты удивляешься?.. Если ты хоть раз посмеешь его высмеять, если посмеешь над ним издеваться…
***
— Ну как, Филипп?
— Все в порядке, мы дошли до бульвара Делессер, оттуда до Трокадеро… Что это с тобой, Анриетта?
— У Анриетты с утра голова болит, — ответила за сестру Элиана.
— Опять? Я же говорил, что необходимо посоветоваться с врачом.
Анриетта молча пожала плечами, отошла к окну и снова облокотилась о подоконник. Теплый ветерок осушил слезы, и, прикрыв глаза, Анриетта подставила лицо солнечным лучам; ей почудилось, будто она парит над улицей, подхваченная этими теплыми струями и уличным шумом, доходившим сюда. Все смешалось; голоса, шорох автомобильных шин, легкий ожог солнца, коснувшийся губ, и какая-то алая, разлитая повсюду дымка, которую она видела сквозь полусомкнутые ресницы. За легким головокружением следовала минута восхитительной надежности; что-то обволакивало ее, баюкало, ласково заманивало парить над бездной. Она словно бы играла в любимую волшебную игру своего детства: надо опереться на ветер, на стену, найти впадинку для лба в воздухе, чтобы он плотно-плотно облепил выпуклость висков и округлости щек.
— Что это такое, что это с ней? — шепнул Элиане Филипп. — По-моему, она головой качает.
— Откуда мне знать? Очевидно, больна. Грызет аспирин, как сахар. Это никуда не годится.
— Да? Так о чем это мы говорили?
— Ты говорил, что был в Трокадеро.
— Да, вместе с Робером. Сядь, Робер, не стой перед нами и не пяль на нас глаза.
Филипп обстоятельно принялся рассказывать об их посещении этнографического музея, о темных длинных галереях, где выставлены фигуры дикарей, замахивающихся на вас в потемках пыльными мечами, о стоянке доисторического человека, о наших далеких предках, похожих на обезьян, о зловещих пещерах, и в этом мраке времен — зверская зевота музейного стража.
— Вы, как я вижу, времени зря не теряли.
Голос ее предательски дрогнул, и она кашлянула, чтобы скрыть смятение. Ничего не заметив, Филипп все тем же ровным тоном продолжал рассказ об их прогулке, одновременно поучительной и приятной, а тем временем Робер не спускал с Элианы глаз. Сидя на краешке кресла, он болтал скрещенными ногами и удивленно косился на тетю, которая то и дело менялась в лице. Сначала она только чуть отвернулась, но продолжала внимательно слушать рассказ Филиппа, потом постепенно мысли ее пошли по двум различным направлениям. Слушая зятя, она спрашивала себя, что происходит в голове Робера. Что он знает? Догадывается ли? Даже при такой пухлой, свежей и невинной мордашке вполне можно быть скрытным. Элиана не любила племянника; такой взгляд, вызывающе простодушный, обычно бывает у врунишек. Особенно же ее раздражала его молчаливость, этот вид, будто он делает про себя какие-то свои тайные заключения, даже девчоночья манера скромненько держать пальцы в пальцы. Уголком глаза она приглядывалась к нему: руки вроде чистые, носом не сопит. Нельзя же, в самом деле, отшлепать его за это молчание. Она даже пожалела об этом, может, стало бы полегче на сердце. Зато спокойное лицо Филиппа являло бедняжке Элиане то зрелище, каким она никогда не могла пресытиться: веки, опущенные как бы под тяжестью ресниц, изящный рисунок щек, пухлый, мясистый рот, как у римской статуи. Она вдруг вспыхнула. Почему Робер так на нее уставился? Она слушала голос зятя, не пытаясь разобраться в смысле слов. Ее вдруг охватила дрожь, и мокрые липкие ладони стали ледяными. Однако огромным усилием воли она справилась с мгновенным недомоганием и повернулась в кресле так, чтобы сидеть спиной к Роберу.
А Филипп тем временем с скрупулезной медлительностью, в мельчайших подробностях продолжал свой рапорт; любой забытый при первом варианте рассказа пустяк являлся прекрасным предлогом возвратиться вспять; казалось, вот-вот он уже переступит порог дома, так нет же, он безжалостно поворачивал обратно, словно вновь переживая все, что происходило, не забывал упомянуть о том, что ветром с него чуть не сорвало шляпу, сообщал свои соображения насчет Эйфелевой башни, первый этаж которой перекрасили заново. Глаза его были устремлены на Элиану, но он ее не видел, а она улыбалась, бледнела, стискивала зубы, опускала веки, когда на нее накатывал приступ головокружения; потом приходила в себя, краснела, стыдилась своей минутной слабости и сидела вся в поту, равно готовая плакать и смеяться, дивясь тому, что сама не понимает, мучится она или нет. Вдруг ей показалось, что сейчас она по-настоящему потеряет сознание; комната поплыла, проем окна стал черной дырой, исчез куда-то Филипп, но рассказ его не прервался ни на минуту. Это-то и спасло Элиану: она схватилась, если так можно выразиться, за этот нескончаемый монотонный, непрерывный бормот, и тут в конце туннеля забрезжил свет, и из дрожащего нимба выплыло лицо Филиппа, бледное и искаженное, будто она видела его сквозь толщу речной воды. Она закрыла глаза, потом открыла… Все встало на свое привычное место, цвет вошел в контуры предметов, и слова, произносимые Филиппом, опять стекали с его губ, а не просачивались откуда-то из стен.
— Уйди отсюда, Робер, — отрывистым голосом лунатички произнесла она.
Но задумавшийся мальчик не расслышал, и приказание было повторено вполголоса, однако с таким расчетом, чтобы не дошло до ушей Филиппа.
Отделавшись от сына, Элиана с головой ушла в безудержное любование отцом: «Ты мой, мой, — думала она, глядя на шевелящиеся губы Филиппа. — Говори, знаю, что ты сейчас скажешь, недаром я слушаю тебя целых одиннадцать лет, безропотно проглатываю огромные порции скуки, лишь бы любоваться твоими глазами. Таких красивых глаз, как у тебя, Филипп, нет ни у кого, но ты самый глупый и самый никчемный человек на всем свете. Разреши повторить: самый никчемный, понимаешь? Ты умрешь, не оставив следа. Просто будет одна женщина, которая с горя пустит себе пулю в лоб, — это я, и еще будет одна, которая от страха поплачет с четверть часа, — это твоя жена. Раньше ты внушал мне даже уважение. Я была влюблена в тебя, я и сейчас влюблена, но теперь я тебя уже не боюсь. Почему? Сама не знаю. Посмотри на меня и попытайся, если можешь, понять мои мысли; бедняжка Филипп, ты просто-напросто обманутый муж, только, пожалуй, еще более комическая фигура, чем все прочие, потому что у тебя на руках прямые доказательства, а тебе не хватает духу подать на жену в суд. Ну скажи, как же ты хочешь, чтобы я тебя боялась, тебя уважала? Я тебя не уважаю, я тебя люблю».
— Да это вы большой крюк сделали, — проговорила она.
— Вот уже три года, как я не заглядывал в помещение аквариума, — продолжал Филипп. — Мы там пробыли ровно двадцать пять минут.
И Элиане пришлось отправиться за ним под шероховатые своды, освещенные дрожащим синеватым светом. Гигантские угри, как длинные ленты, бились в воде, где вскипали пузырьки воздуха; между веточками коралла какие-то странные рыбы шевелили плавниками, напоминавшими пачки балерин.
«Да, я люблю тебя, — продолжала Элиана под плеск воды, падающей на дно бассейна. — Пожалуй, это даже болезнь. Есть люди, которые родятся рахитиками, другие родятся туберкулезными, а я вот родилась влюбленной, в тебя влюбленной. Я этим, Филипп, ничуть не горжусь, нет, нет, чем больше я к тебе приглядываюсь, чем больше я тебя слушаю, тем меньше я тебя уважаю. Ты опускаешься. Еще полгода назад ты бы не стал так со мной разговаривать. Твой мозг спит. Слишком много у тебя свободного времени, слишком ты богат. Отец копил для тебя деньги, которые должны были оградить тебя от забот, но тем самым он осудил тебя на проклятье. Ну не стыдно ли тебе, Филипп, так размазывать об этих самых ракообразных? Ведь с ума можно сойти от скуки. Но нет, бедное мое дитя, ты этого никогда не поймешь. И все-таки я тебя обожаю».
На обратном пути они зашли в кондитерскую, Робер съел рогалик, а Филипп воздержался, боится потолстеть.
«Как же ты красив, когда говоришь, — мысленно воскликнула она. — Беру все свои слова обратно. Даже когда ты сидишь вот так, спиной к свету, все равно лицо у тебя словно высечено из мрамора. Где они, эти ненавистные тени, которые уже залегли на моих щеках, в углу рта; особенно они заметны, когда я поворачиваюсь спиной к окну. А тут ни морщинки, ни признаков увядания!»
— Что ты сказала? — вдруг спросил он.
— Я? — побледнела Элиана. — Ничего я не говорила.
— А мне показалось, что сказала… На чем это я остановился?..
Впервые в жизни Элиана не могла ответить на этот вопрос, и с минуту они, не шевелясь, не произнося ни слова, смотрели друг на друга, с застывшей, как маска, улыбкой.
— Вы домой пошли… — робко подсказала Элиана.
— Ах, верно, так пошли мы домой…
Но как тяжело дался им на этот раз взлет.
***
Мальчик подошел к матери; но так как оконная решетка приходилась ему на уровне подбородка, он, чтобы лучше видеть, вскарабкался на подоконник, тычась всклокоченной крупной головенкой в плечо Анриетта; просунув ступни между железными прутьями, он вцепился дрожащими руками в перекладину и встал во весь рост, как акробат у трапеции. Сначала мать не заметила его присутствия, поверх труб она любовалась серым облачком, изрубленным на куски лучами солнца: оно походило на лодку и, подобно лодке в грозу, медленно проплывало над крышами сквозь полосу света; с минуту Анриетта следила за его бегом. Лучи падали на землю косым дождем, окутывая Париж светящейся дымкой, а там дальше поблескивала Сена. Все, что накопилось в ее душе смутного и тревожного, уходило куда-то перед этой картиной. Анриетте чудилось, будто, неподвижно стоя здесь, она уносится в какие-то далекие страны, туда, где прячется наше детство, и как раньше, во время своих одиноких игр, она воображала, что окно, у которого она стоит, отделяется от стены и медленно парит над домами. Почувствовав легкое головокружение, она чуть поморщилась, но была счастлива, и постепенно страх смерти отступил. Непрерывный грохот города, похожий на ровное гудение воды или ветра, подымался к ней сюда, и жизнь растворялась в мираже, где трепещет и дышит несказанное счастье детских лет. Стоило только закрыть глаза, и загадочным образом перед ней снова вставало то, что отняла у нее жизнь, — куклы, подевавшиеся неизвестно куда, пошедший на слом дом, низкая зала, через которую в сумерках лучше было перебегать бегом, сад, через который теперь проложили улицу. Сердце сжималось от радости; надо только немножко нагнуться вперед, как ни далеко унеслась она мыслью, это-то она знала твердо. Так смерть ласково заманивала ее в прекрасное неведомое царство, куда влекутся души, утратившие надежду.
Вдруг чья-то рука скользнула ей под локоть, крепко его сжала. Анриетта вздрогнула. Сын глядел на нее таким печальным взглядом, что она невольно растрогалась; его ребячье личико казалось старше от этого горящего, серьезного взгляда.
— Не наклоняйся так, — проговорил он негромко.
В ответ Анриетта коротко рассмеялась, неизвестно почему рассмеялась, хотя ей вовсе не было смешно; напротив, в ней властно заговорил животный страх смерти, чуть было не завороживший ее, чуть было не унесший, и в инстинктивном порыве всего существа, не в силах сдержать дрожь в коленях, она отступила на шаг, чуть не упала.
— Что там такое?
Это из глубины гостиной раздался голос Элианы.
— Еще немножко, — пробормотала Анриетта, — еще немножко.
И она снова рассмеялась.
— Мама в окно высунулась, — объяснил Робер поднявшемуся с места Филиппу. — Я думал, она выпадет.
По лицу Элианы разлилась внезапная бледность.
— Глупость какая, — процедила она, тоже вставая. Зубы выбивали дробь, она то сплетала, то расплетала пальцы. Какие-то фантастические планы возникали в голове, и она, покраснев от стыда при мысли, как все упростила бы смерть сестры, спряталась за спину Филиппа.
— Ничего не понимаю, — проговорил Филипп все тем же ровным голосом.
Пришлось ему объяснить, что произошло.
— Тогда почему же ты смеешься? — спросил он.
— И в самом деле, почему? — быстро вмешалась Элиана. Подойдя к сестре, она крепко схватила ее за руку! — Идиотство какое-то! Ты же нас напугала.
Но Анриетта не унималась, ее сотрясал смех, обуздать который она была не в силах, и смех этот становился еще громче, когда она встречалась взглядом с Филиппом и Элианой.
— Ведь ничего же не случилось… — твердила она в приступе судорожного смеха.
— Это еще не причина, — сердито выдохнула Элиана. — Ты не имеешь права вести себя так легкомысленно, слышишь?
Филипп скучливо махнул рукой.
— Ну, ладно, ладно, — промямлил он.
Но Элиана разошлась; внезапно нахлынувший гнев понес ее, как волна, неодолимый гнев, который она подавляла и сдерживала всю свою молодость и который наконец прорвал стальные, но уже бесполезные препоны. Она молча схватила сестру за плечи, силой повернула к себе.
— А что я тебе только сейчас говорила? — прошипела она ей прямо в лицо.
Смех сразу застыл на губах Анриетты, когда к ней приблизилась эта неподвижная маска со злобно поджатым ртом, с раздутыми ноздрями. Полуоткрыв рот, с расширенными то страха глазами, она замерла на месте. В каком-то смутном предчувствии она испугалась за свою жизнь и, обернувшись к мужу, окликнула его слабым голосом, но Филипп стоял чуть поодаль, так стоит на стреме у дверей сообщник убийцы, по робости не решающийся идти на мокрое дело. Анриетта отшатнулась. Кто-то схватил ее руку. Робер! Анриетта изо всех сил сжала эту ручонку и с неподвижным взглядом слепца отступила еще на несколько шагов, наткнулась на спинку кресла. С минуту стояло молчание, потом Филипп, ровно ничего не понявший во всей этой сцене, да и не желавший понимать, бочком подобрался к этажерке и начал переставлять на полке безделушки из опалового стекла. Но тут снова раздался ледяной рассудительный голос Элианы, и он невольно вздрогнул.
— Хочешь выпить чего-нибудь? — допытывалась она у сестры. — Хочешь лечь? У тебя отвратительный вид. Хочешь, я отведу тебя в спальню?
На каждое предложение отвечало отрицательное покачивание головой, боязливый отказ Анриетты, которая, поняв вдруг, что стоит лицом к лицу с врагом, пыталась взять себя в руки.
— Да отвечай же, — шепнула Элиана, подойдя вплотную к сестре. — Я не желаю, чтобы он догадался, слышишь?
С притворной нежностью взяв сестру за локоть, она повела ее к двери, но Робер по-прежнему цеплялся за руку Анриетты. Элиана оттолкнула его, он выпустил руку матери и зарыдал. Желая скрыть слезы, он крепко прижал красные кулачонки к глазам. Филипп обернулся и с оскорбленно-удивленной миной вздернул брови. Наступила краткая минута замешательства, и Элиана вдруг растерялась, как актриса, забывшая роль; она с ужасом подумала о своем поведении, но уже поздно было остановиться на полпути… Не обращая внимания на олимпийски спокойную, но удивленную мину Филиппа, она с силой оттолкнула мальчика, и он отлетел к отцу.
— Отшлепай его! — крикнула она.
И ужаснулась собственной дерзости; вдруг она почувствовала себя уродливой, старой, рядом с этими тремя персонажами только что разыгравшейся драмы, которых еще не коснулось время и которых явно шокировала ее злобная выходка. Почва уходила из-под ног; еще минута, и она совсем бы раскисла, возможно, даже разревелась. Как во сне, она обвила рукой талию Анриетты и нашла в себе силы повести ее к двери под враждебным оком Филиппа. Сестры шли неверным шагом, и, когда они переступили через полосу света, рассекшую гостиную пополам, казалось, они переходят вброд реку.
Глава четвертая
Последующие дни протекали внешне так спокойно, будто ничего особенного вообще не произошло. Один и тот же инстинкт, управлявший мужчиной и обеими женщинами, незаметно для всех троих привел к примирению. И впрямь требовалось стереть самое воспоминание об этой тягостной сцене, когда впервые с тех пор, как судьба свела этих людей под одной кровлей, открыто заговорила правда своим грубым, своим опасным языком. С многотерпением муравьев, неутомимо возводящих свой разрушенный муравейник, они пытались восстановить прежний мнимый порядок и делали это со всей доброй волей, на какую только были способны. Особенно старалась Элиана, стыдившаяся своей выходки, показавшей ее в истинном виде, без прикрас; она ласкала сестру, удвоила предупредительность по отношению к Филиппу. Дошла она даже до того, что порой улыбалась Роберу и как-то послала его одного, без взрослых, в цирк. Мало-помалу ей удалось вернуть в их дом хотя бы внешнее веселье, душевный комфорт, которым наслаждалась она первая. Текли недели, и сердце обретало покой лучших дней. Теперь она спала почти каждую ночь. Чтобы быть счастливой, ей требовалось прежде всего сознание собственной доброты; Филиппа и того не хватило бы для полноты счастья, если бы была неспокойна совесть. Под влиянием полученного в детстве религиозного воспитания она жаждала коренной перемены жизни, играла в некое высшее самоотречение, хотя отлично сознавала, что оно недостижимо, зато весьма удобно и тем особенно соблазнительно. Как же покончить со всем этим наиболее легким способом? Ни за что она не совершит низости, которая умалит ее в собственных глазах; нет, пусть все идет так, как шло, и она воспарит над этим миром с его сомнительными радостями. Глубокий вздох подытожил ее размышления. Эти бредни пристали бы какой-нибудь девице, воспитаннице монастыря. А в тридцать два года можно бы и не… Взгляд, брошенный на Филиппа, возвращал ее к действительности.
Бывало, она старалась забыть, что любит, так яснее видны были недостатки этого человека, а это все же приносило облегчение. Ладно уж, пусть он шумно сморкается, когда считает, что в комнате никого нет, или плюет без зазрения совести на тротуар, — сама видела. Она предъявляла к нему более серьезные претензии, порочащие Филиппа в ее глазах. Со слугами он говорил пренебрежительным тоном, не потому, что сознательно хотел их оскорбить, а потому, что они нагоняли на него страх. Еще полгода назад она запретила бы себе даже думать об этом, но вот уже несколько дней, как разрешила себе все, даже в области догадок. К примеру, Филипп не мог выдержать взгляда своего лакея или первого попавшегося поставщика, он отворачивался, неуклюже пытался скрыть смущение. Привычка приказывать не была ему свойственна, именно в этом и сказывалось его происхождение, которым он сам не слишком-то гордился, ибо, вопреки всему, он был и оставался сыном человека, который разбогател только под старость и никак не мог привыкнуть к чужой обслуге: сам чистил ботинки, сам спускался в подвал за вином. Но то, что у старика получалось даже трогательно, превращалось у Филиппа в отвратительную робость, скрываемую под высокомерными и надменными повадками. И, уже полностью созрев для странной потребности умалять Филиппа в собственных глазах, Элиана видела его в роли мелкого банковского служащего, каким он и стал бы, не сколоти старик Клери состояния, а то в роли заведующего отделением какого-нибудь большого магазина, где он самодовольно расхаживает в своем рединготе вдоль прилавков. Она даже шла дальше: без особых усилий воображения на Филиппа можно было нацепить полосатый жилет лакея и белый передник; она презирала его за то, что он безропотно сносит все эти выдуманные переодевания, как будто они происходили въявь, но тут она натыкалась на нечто неустранимое — свое желание.
Тогда она со стоном проделывала весь путь в обратном направлении. Теперь Филипп уже щеголял в весьма авантажном костюме моряка, широкий воротник красиво лежал на плечах, а при порывах ветра взлетал над головой, как голубое крыло; то она вдруг представляла его на трапеции, вот он стоит во весь рост, крупное его тело обтянуто тесным трико, которое морщит на коленях и на груди; или же, дав волю мечтам, она обряжала его то в прелестный и двусмысленный костюм трувера, то в высокие сапоги, галуны, панаш, какие носили во времена Первой империи, и, охваченная внезапным и грозным весельем, хохотала в одиночестве над своим, как она выражалась, ребячеством.
Как-то беседуя с сестрой, она нагнулась поднять с китайского ковра ниточку, и вдруг ужаснувшая ее мысль промелькнула в голове: «Пока Анриетта здесь, ничего не выйдет». Что она под этим подразумевала? Элиана замерла и сама не могла понять, как послушно слова сложились в такую фразу; а когда она выпрямилась, то вынуждена была сесть и отвернуться, чтобы Анриетта не увидела ее побагровевшее от стыда лицо.
Нередко во время своих одиноких прогулок она заходила в самые глухие уголки Булонского леса. Деревья стояли голые, но кусты уже зазеленели, и воздух был теплый. В тишине она прислушивалась к отдаленному грохоту автомобилей и, уперев глаза в землю, все вопрошала и вопрошала себя.
А тем временем Филипп бился над иными вопросами и не решался отослать сына в коллеж, хотя каникулы кончились уже неделю назад. Он сам проводил его на вокзал, а когда наступило время прощаться, взял и отвез обратно домой. Почему бы не отдать его в кахой-нибудь лицей поблизости? Но этот проект был отвергнут из боязни не угодить свояченице. Поэтому он назначил отъезд Робера на послезавтра, отменил его в последнюю минуту, долго размышлял, но так ничего и не выдумал. Он сам дивился своей нерешительности. Неужели он вдруг так привязался к сыну? Почему? Ведь ребенок-то был уже давно.
Робер часто прятался за дверью, подстерегая отца, и, завидев его, с веселым криком выскакивал вдруг, чтобы напугать. Эта игра раздражала Филиппа, он и вправду вздрагивал, но из деликатности притворялся, что ему тоже весело. Ничто так не льстило ему, как некое сообщничество, которое установилось между ними, как доверие, которое он сумел внушить этому мальчику. В один прекрасный день, пригладив лохмы Робера, он повел его к фотографу. Пробные снимки ему прислали на дом дней через пять-шесть, и Филипп даже вскрикнул от удивления. Заветный ящик, где хранились его портреты, был немедленно отперт, и десятилетний Филипп лег рядом с Робером. Какое же поразительное сходство!
От счастья он даже забыл о своей обычной сдержанности и позвал в качестве свидетелей сначала Элиану, потом Анриетту. Сестры поочередно нагнулись над снимками. Элиана хмурилась и не нашла ни малейшего сходства, напротив, указала на целый ряд недостатков в лице Робера, которые напрасно стали бы искать в лице Филиппа. «Теперь он окончательно помешался на сыне, — думала она. — Я родила бы ему красивее». Анриетта же, по обыкновению, расхохоталась, увидев на столе две пухлые мордашки, серьезно на нее глядевшие; и чем громче она хохотала, тем важнее становились лица обоих мальчиков; поняв наконец, что она портит всем настроение, Анриетта ушла к себе и заперлась в спальне. Филипп оскорбленно убрал карточки.
Боясь показаться смешным в глазах жены и свояченицы, он скрывал от них прогулки с сыном и, отослав его побегать по саду при музее Галльера, являлся туда через несколько минут. Скрытного от природы мальчугана забавляли эти мелкие хитрости. Иногда Филипп водил его в кино и постепенно приобрел вкус к этому роду зрелищ, хотя раньше ненавидел кинематограф: больше того — он уже научился узнавать некоторых актеров. Вскоре он обнаружил, что уже не может обходиться без сына. Удивительно все-таки получалось: он и сам не понимал ничего, но, уже с вечера счастливый, забыв о скуке, начинал мечтать о завтрашней прогулке, задумывал посещение музеев, а иной раз даже ездил с Робером по окрестностям Парижа. И теперь он жалел, что не назвал сына Филиппом.
Он уже получил из коллежа несколько писем; первое удивленное, второе тревожное и, наконец, ледяное с приложением счета. Первое было выброшено в корзинку, второе в сточную канаву, а третье приобщено к бумагам Филиппа. На том все и кончилось.
Однако не мог же Робер остаться неучем, первый триместр начался уже три недели назад; но при одной мысли, что надо отправиться к директору лицея, беседовать с этим господином в сюртуке, неодолимая лень накатывала на Филиппа, и в конце концов будущий визит, мысленно прокомментированный на десятки ладов, пугал Филиппа чуть ли не до дрожи. Как-то в воскресенье он решил, что в понедельник к директору отправится его секретарь г-н Биар.
В то последнее воскресенье, которое он проводил с сыном, в голову ему пришла нелепая мысль. Погода хмурилась. Еще с рассвета поднялся резкий ветер, срывая с низко нависшего неба капли дождя. Именно этого ветра и ждал Филипп, и этого смутного света, этих пустынных проспектов, по которым уже бродила зима.
Он встретился с Робером в зале музея Галльера, и дальше они отправились уже вместе. Такси доставило их до центра. Взявшись за руки, они прошли бульваром и свернули на узенькую улочку, из тех, что стекаются к церкви Мадлен. Оба молчали. Филипп широко шагал, сын семенил с ним рядом. Мальчик поостерегся задавать отцу вопросы, уж очень сосредоточенный был у папы вид. Через несколько минут они остановились перед каким-то неказистым домом с пестрым от потоков дождя и городского дыма фасадом. Под темной аркой их прохватил сквозняк. Путеводной звездой им служила газовая лампа, горевшая в каморке привратника. Не покрытая ковром лестница скрипела под ногами. По стенам, выкрашенным до половины в шоколадно-коричневый цвет, бежали вкривь и вкось черные полосы копоти, это жильцы, подымаясь, освещали себе путь спичками. Когда они добрались до площадки третьего этажа, сердце Филиппа забилось, и от волнения ему пришлось опереться на перила, подавшиеся под его тяжестью. Здесь, за этой дверью, была его жена, он знал это. Дважды в неделю Анриетта переступала этот порог: доставленные ему сведения были беспощадно точны, ему сообщили все, вплоть до минуты, когда она сюда является, и Филипп открыл для себя новую Анриетту, которую не знал, — Анриетту пунктуальную, деловую, не ту несобранную женщину, которая выходила из состояния мечтательности только для того, чтобы рассмеяться невпопад или вставить в разговор неуместные замечания, а, напротив, такую, что внимательно следит за тем, чтобы не пропустить часа еженедельного свидания. Значит, она об этом думает, когда сидит так, словно душа ее где-то не здесь, и не слышит обращенных к ней вопросов.
Он взял сына за руку и медленно поднялся на четвертый этаж. Вот уже целый месяц он боролся против желания застать ее здесь как-нибудь в воскресенье. Но по вялости отгонял эту мысль, которая поначалу показалась ему некрасивой; а главное, получится смехотворное положение — обманутый муж топчется на лестнице, а на третьем этаже жена его тем временем… Какой-то фарс, с ним, с Филиппом, в заглавной роли. Однако эта нелепая мысль возникала снова и снова, с каждым днем становилась все навязчивее. Как-то ночью ему приснился сон: приснился этот дом, хотя он видел его только с фасада. Во сне он карабкался по винтовой лестнице и остановился перед дверью, но войти не решался: противоречивые чувства терзали его душу — желание застать жену при выходе, нагнать на нее страху, сделаться хотя бы на минуту праведным судьей в собственных своих глазах, и в то же самое время он боялся. — А потом, — но это бывало только в снах, — необъяснимое наслаждение от того, что он здесь, совсем рядом.
Сегодня, конечно, никакого наслаждения он не испытывал, только любопытство, но любопытство не обычное, а сродни ярости. С помощью собственных воспоминаний он пытался вообразить себе страсть этого мужчины к своей жене. И тот бал, где он познакомился с Анриеттой, предстал перед ним щедро залитый светом люстр. Тогда на ней было палевое платье, а руки, грудь, шея — вся эта белоснежная нагота, казалось, вот-вот прорвет плотно облегающую ткань, на которой играли матовые блики. Она произвела на Филиппа такое ошеломляющее впечатление, что у него сразу пересохло в горле. Ослепленно прикрыв глаза, он все-таки успел оценить даже лучше, чем прикосновением ладони, поразительную нежность этой кожи и стоял, отупев от желания, а она смотрела на него спокойно и жестко. Все это он помнил до мелочей, но скорее не как быль, а как чей-то чужой рассказ, о чем-то случившемся не с ним, а с другим. Как он ни бился, он не мог узнать себя в этом влюбленном, очевидно, чуточку смешном юноше. Он вспоминал фразы, которые шептал, уткнувшись в колени Анриетты, и покраснел; он уже начал сомневаться, да говорил ли вообще те слова.
Вдруг ему захотелось смеяться, так громко, так звонко рассмеяться, чтобы Анриетта и тот, другой, услышали за дверью. Ну что из того, что женщина, к которой он уже давно не испытывает желания, ему неверна? Филиппу сообщили, что соперник его беден, плохо одет, ростом невысок, болезненный с виду. Филипп уже окончательно ничего не понимал; каждое утро он пристрастным взором разглядывал свое тело в трюмо и даже теперь гордо провел перчаткой по бедру: ослепли они все, что ли?
«Может быть, я сейчас и буду чуточку страдать», — подумал он. И, не выпуская ручонку сына, он стал подыматься по лестнице, словно надеялся найти на пятом этаже те страдания, которых не испытывал на четвертом.
Они остановились на площадке между четвертым и пятым этажом у маленького, забранного решеткой окошка, тускло освещавшего кусок лестницы. Смутный свет падал через грязное стекло на лицо Филиппа; он застыл, понурив голову, упираясь кончиком трости не в ту ступеньку, на которой стоял, а одной выше. Глубокий вздох Робера вывел его из задумчивости.
— Ты ничего не слышишь? — шепнул Филипп.
— Разное слышно… — в тон ему ответил мальчик и добавил, желая угодить отцу, хотя не понимал, почему это на взрослого человека нашел вдруг каприз лезть на пятый этаж. — Вообще-то интересно.
— А что ты слышишь?
— Люди разговаривают.
— Верно. Пойдем отсюда.
Они спустились на третий этаж. Чуть пригнувшись, Филипп посмотрел на дверь которая через полчаса распахнется и закроется, выпустив его жену. Значит, она здесь. Этот, в сущности, банальный факт вырос в его глазах до размеров некой мистерии, и он жалел, что не может спокойно все обдумать, именно здесь, из-за присутствия сына. Время от времени Робер поднимал на отца нежный восхищенный взгляд, но Филипп притворялся, что не замечает, чувствуя себя до смешного недостойным этого восхищения. Несколько минут протекли в полном молчании. «Страдаю я или нет?» — допытывался у себя Филипп. Ответ пришел не сразу.
— Увы, нет, — проговорил он вслух.
— Что ты сказал?
Голос Робера. Филипп вздрогнул всем телом.
— Я сказал: не торчать же нам тут до вечера. Идем. На бульваре наверняка есть кинематограф. Только ни слова тете…
Они прошли перед дверью Виктора Тиссерана. Филипп резко пожал плечами…
— … маме, разумеется, тоже, — добавил он.
Глава пятая
Итак, Робер поступил пансионером в известный коллеж в Пасси, где господа в сутанах взяли на себя заботу об этой юной душе. Первые два дня прошли особенно мучительно, и Филипп уже сожалел о своем решении. Всякий раз он, входя в кабинет, чуть ли не со слезами умиления и горечи вспоминал те времена, когда мальчик прятался за дверью, чтобы его напугать. Все это, казалось, происходило уже давным-давно. А теперь он не знал, как убить послеобеденные часы. Без сына кинематограф потерял для него всякую прелесть. Во всех музеях они уже успели побывать, а друзья порядком надоели; ничто не было способно его развлечь. Он охотно заваливался бы после обеда спать, да боялся потолстеть. Конечно, оставался еще один выход — поболтать с Элианой, но ему казалось, что она его избегает; может быть, сердится, что за последние месяцы отдалился от нее. Может, ждет, чтобы он попросил прощения? Филипп и на это бы пошел, только бы не видеть ее хмурого лица, пустого взгляда.
Элиана изменилась. За обедом молчала, и не потому, что злилась или раздражалась, нет, просто постоянная грусть отсекала, если можно так выразиться, эту душу от повседневной жизни. По одной из самых странных прихотей человеческого сердца она подчас так много думала о Филиппе, что даже голос самого Филиппа не всегда отвлекал ее от мыслей, и она почти не слушала, что он говорит. Сидела рядом с ним, а была одна…
Как-то вечером она заглянула к сестре, когда та уже легла, и присела к ней на кровать. После первых незначительных фраз Элиана, сделав над собой усилие, проговорила:
— А как бы ты поступила на моем месте?
— На каком твоем месте?
— Ну, если бы ты была влюблена в Филиппа, а он был бы моим мужем?
— Не могу даже представить себе, что в Филиппа можно влюбиться.
Элиана покачала головой. До чего же нелепая затея просить совета у Анриетты, и она уже пожалела, что завела такой разговор. Ясно, сестра ее боится, перестала ее понимать с того дня, когда Элиана призналась ей, что любит Филиппа. Наступило долгое молчание, и старшая сестра смогла обдумать совершенный ею неловкий шаг; она не смела поднять на сестру глаза и видела только ее руки, скрещенные на желтом стеганом атласном одеяле. Она понимала, что молчание сестры гонит ее прочь из спальни, да и самой хотелось уйти отсюда, но что-то властно не только удержало ее здесь, но и подсказало новый идиотский вопрос:
— А ты попытайся. Что бы ты сделала на моем месте?
Подняв голову, она старалась прочесть ответ в глазах Анриетты, но на нее глядели по-детски испуганные глаза, заранее испуганные собственными словами:
— Элиана, дорогая… мне кажется, на твоем месте, поскольку речь идет о Филиппе, а я-то его знаю, ты пойми…
Элиана протянула руку, хотела было улыбнуться, но лицо сестры по-прежнему выражало тревогу. Чего она боится? Что она углядела? Может быть, и впрямь на лице Элианы промелькнул отсвет тайных, самой до конца не разгаданных, мыслей? Столь велика была боязнь выдать себя, что она, не в силах сдержаться, схватила сестру за руку, яростно стиснула ей пальцы.
— Говори, — приказала она.
Но, заметив удивленное лицо Анриетты, выпустила эту руку и пробормотала:
— Прости меня, девочка, но, если бы ты так мучилась, как я, ты бы поняла…
И в приливе печали, боясь, что сестра увидит слезы, навертывавшиеся ей на глаза, увидит подурневшее от слез лицо, она припала к постели, упершись лбом в бок сестры, чувствуя грудью ее маленькие круглые коленки. Теплота этого тела проступала даже сквозь одеяло, и в этом тепле она черпала странное утешение, будто от этого прикосновения вновь возвращалась к ней юность. Все, что лукаво, все, что нечисто, все, что враждебно счастью, гнездится в душе человека, но само тело его — хорошее, оно простое, и впервые, может быть, этим вечером она поняла, сколь невинна человеческая плоть. Здесь ей было уютно, здесь бы она заснула. А над ее головой тоненький голосок Анриетты выговаривал слова, которые Элиана старалась не слышать:
— На твоем месте я бы сделала все, лишь бы не думать о Филиппе.
***
Не думать о Филиппе. Когда на следующий вечер она увидела его сидевшего на кушетке с газетой в руке, он показался ей достойным презрения, именно достойным презрения за то, что она страдает по его вине, а он, зная ее любовь, равнодушным оком следит, как она старится с каждым годом, как изводится, и изводится зря, лишь бы понравиться ему. И в то же время инстинкт, оказавшийся сильнее разума, подсказал ей милые слова, и она произнесла их с бездушной покорностью машины:
— Я и не заметила, что у тебя новый галстук. Он тебе ужасно идет.
К чему эта лесть? Как раз такие вот никчемные фразы и приводят к тому, что Филипп вертит ею, как хочет; будь она менее покорной, не такой рабыней, возможно, он относился бы к ней с уважением.
Филипп поднял голову. Уже давно Элиана не говорила с ним таким тоном — прежним своим тоном, — и от удивления он даже промолчал. Впрочем, нынче вечером он думал совсем о другом и никак уж не об их с Элианой отношениях.
— Галстук? — повторил он, опуская газету на колени.
— Ну да, — ответила Элиана, чувствуя, как ее охватывает ярость. — Цвет лица у тебя матовый, а при этом галстуке он кажется ярче.
— По-твоему у меня плохой вид?
— Вовсе вид у тебя не плохой. Я просто сказала, что у тебя смуглый тон кожи, но без румянца.
Филипп озадаченно уставился на нее, но, так как Элиана отвернулась, снова взялся за газету. Он уже раз десять пытался прочесть начало политической статьи, но никак не мог вникнуть в ее смысл; глаза его сами собой вновь отыскивали колонку, посвященную происшествиям.
А Элиана тем временем, открыв дверцу книжного шкафа, любовалась отраженным в стекле профилем зятя и не без тревоги заметила — за последнее время у него что-то слишком округлился подбородок; уж не толстеет ли он? Но, возможно, это просто кажется из-за поворота головы. Держа в руках развернутый газетный лист, он читал что-то в самом низу страницы. Биржа? Нет, финансовый бюллетень печатается на верхней части листа, да и биржей Филипп, как известно, не интересуется. Должно быть, театральную афишу. Смотрит, когда начало спектаклей. Значит, уйдет, оставит ее одну. Она осторожно прикрыла дверцу шкафа, подошла к нему, но он так увлекся чтением, что не расслышал обращенного к нему вопроса.
— Что это ты читаешь? — спросила она наконец спокойно.
Газета тут же полетела в сторону.
— Объявления, — расхохотался он.
Как смеет он так нагло врать? Элиана даже вспыхнула от злости и опустила глаза.
— Объявления! — повторила она, садясь в кресло. — Тебе, должно быть, по-настоящему скучно, раз ты уж за объявления взялся.
Желая сыграть свою роль как можно естественнее, она сделала вид, что зевает, и протянула к газете руку.
— Разреши взглянуть.
Укрывшись за бумажным заслоном, она пыталась найти то, что могло привлечь внимание Филиппа среди этого нагромождения маленьких черненьких букв. В углу страницы в самом деле было объявление, но кто же в течение пяти минут будет изучать наименование марки сигар. Три набранные курсивом заметки вдруг привлекли ее внимание. О происшествиях сообщалось с вызывающей досаду краткостью, и каждая заметка заканчивалась: «в морг» или же «в больницу Ларибуазьер».
Филипп поднялся, пересек гостиную и, подойдя к зеркалу, уставился на свое отражение.
«Роковая случайность», — прочла Элиана. «В Онэй-су-Буа г-н Гонселен, земледелец, серьезно ранил…» Не то…
— А ты не находишь, что он слишком яркий? — спросил Филипп.
— О чем ты?
— Я спрашиваю, ты не находишь, что галстук слишком яркий?
— Да нет, он прелестный, очень, очень хорош, вообще, у тебя превосходный вкус.
«Облава. В XVIII округе была проведена облава. Допрошено пятьдесят человек». Странно, но Элиана была почему-то уверена, что и не эта заметка тоже. Филипп расхаживал по комнате; уголком глаза она заметила; что он с каким-то ожесточением грызет ноготь, и брезгливо передернула плечами.
«Вниз по течению. У моста Сен-Клу обнаружено тело женщины в возрасте примерно пятидесяти лет. Очевидно, труп находился в воде в течение нескольких месяцев. Тело отправлено в судебно-медицинский институт». Какой ужас!
Она перечла заметку и сердито сложила газету, хранившую тайну Филиппа; и тут она заметила, что зять следит за каждым ее движением в трюмо, висевшем над камином. Ее вдруг охватила необъяснимая тревога. Филипп нагнулся к ее отражению в зеркале, впился в него незнакомым ей пронзительным взглядом. Вдруг он быстро обернулся и, опершись локтем о мраморную доску, светским жестом салонного завсегдатая сплел пальцы.
— Уже прочла? — спросил он.
Боясь, что ее выдаст звук голоса, Элиана молча кивнула. «Он меня ненавидит, — пронеслось у нее в голове. — И я это всегда знала». Сердце ее забилось.
— Ничего интересного, — продолжал Филипп, подавляя зевок. — Верно? Такое чувство, будто тебя обокрали.
Почему он так говорит? Только что молчал, а теперь хочет во что бы то ни стало «завести разговор».
— Ты прав, — подтвердила Элиана, не поднимая глаз. Со своего места ей видны были ноги Филиппа, синие брюки, черные туфли, а позади этих ног оранжевое пламя в камине, дрожавшее над толстыми поленьями.
Филипп продолжал; голос звучал равнодушно и учтиво, с характерными, давно знакомыми Элиане нерешительными придыханиями; даже наедине с ней он не мог полностью отделаться от вечной застенчивости и порой мучительно подыскивал самые, казалось бы, простые слова.
— Иной раз я себя вот о чем спрашиваю, — что первым делом читают в газете. Для многих и многих политические новости представляют куда меньше интереса, чем, скажем, заметка о краже со взломом или репортаж о смертной казни.
Элиана не шевельнулась.
— Ты уверен? — только спросила она.
— О, конечно, — продолжал голос, — я не хочу обобщать, и я лично ненавижу все газеты, но имеются страстные любители отдела происшествий, так же как и любители сводок погоды. Да, да, известная категория читателей начинает прямо с прогнозов погоды, а другие… Об этом-то я и думал сегодня вечером, когда прочел те заметочки в три строчки… И постарался представить себе, в чем же их притягательная сила для…
— Для кого?
— Для людей, которых, казалось бы, это ни в коей степени не должно затрагивать. Возможно, все дело тут в их предельном лаконизме; сказано так мало, что поневоле чувствуешь себя заинтригованным.
Элиана сомнительно пожала плечами и не ответила, а Филипп продолжал:
— К примеру, тебе рассказывают, что господин X по неосмотрительности убил сына. Чистил ружье, в полной уверенности, что оно не заряжено. Раздается выстрел. Почему-то всегда раздается выстрел. Пуля попадает сыну в глаз…
Элиана, не выдержав, подняла голову:
— Почему в глаз? В газете этого не написано.
— Не написано потому, что места не хватило или просто сочли, что не такая уж это интересная подробность, а раз мне не сообщают подробностей, я волей-неволей должен их сам выдумывать.
— Да почему же?
— Не знаю. По-моему, это вполне естественно.
Элиана увидела, что Филипп вдруг густо покраснел, хотя мужественно старался выдержать ее взгляд. Она поспешила отвести глаза и достала из корзиночки рукоделие.
— Ты совершенно прав, — проговорила она. — Только я над этим как-то никогда не задумывалась.
— А вот, если угодно, другой пример. Прочла ты заметку всего в три строчки об этой женщине?
Элиана усердно продевала нитку в иголку.
— О какой женщине? — рассеянно спросила она, поглощенная своим занятием.
— Не прочла? О женщине у моста Сен-Клу.
— Ах, об утопленнице? Прочла.
Он подошел, сел рядом на кушетку; снование иголки действовало успокаивающе.
— Так вот, — продолжал он, — ничего я не знаю об этой женщине, а разве не интересно было бы узнать, кто она такая?
— Что за странная мысль!
— Вовсе нет. За этими скупыми строчками скрывается драма. В Сену без причины не бросаются.
— А может, она случайно упала.
— А кто знает, может, ее столкнули.
— И это возможно.
— Вот видишь. И потом, откуда она? Где все это произошло? Выше Парижа? В самом Париже. Раз тело пробыло в воде так долго, значит, его задержали травы, водоросли. А в Париже их нет. Вот в Гренеле, в Бийанкуре есть, я сам видел.
Слова Филиппа прозвучали как-то удивительно холодно, что неприятно поразило Элиану. Она попыталась было прервать его, но промолчала. Ей почему-то казалось, будто говорит он так, словно один в комнате, не для нее говорит, а для самого себя. Она покосилась на этот невозмутимый профиль, на этот огромный синий глаз, и ей почудилось, будто этот глаз приглядывается к пейзажу, который описывает голос.
— В Бийанкуре дорога от Сены отделена только откосом, и полоска берега очень узкая, только лишь кое-где расширяется. Я не раз добирался туда, шел, и довольно далеко шел, прямо по берегу. Там стоят пустые баржи на приколе, целыми неделями стоят все на том же самом месте, никто их даже не отвяжет никогда…
Он представил себе странный и мрачный путь, которым несло жалкие человеческие останки, вот дорогу им преградил корпус баржи, потом течение донесло их до выступа набережной, и снова остановка, а может, просто закоченелые руки запутались в водорослях.
— Поэтому-то вполне допустимо, что тело женщины, утонувшей в Париже в октябре, будет обнаружено у Сен-Клу через четыре месяца.
— Да нет, Филипп. Это маловероятно.
Он живо обернулся к ней, как внезапно разбуженный человек; глаза его вспыхнули.
— Ты считаешь, что это маловероятно? — Он с облегчением вздохнул полной грудью. — Я тоже. Значит, выдумал.
Он сидел так близко от Элианы, что плечи их соприкасались. Она была нужна ему, нужны были эти слова утешения, произнесенные не допускающим сомнения тоном, и он подавил желание рассказать ей все, чтобы сбросить с плеч то неприятное воспоминание. Страх, последний страх приказывал ему молчать. Как взглянет на эту историю Элиана? Он уже не мог обходиться без этой безмолвной любви, хотя сам ничуть не был влюблен в Элиану. Он вытянул руки вдоль спинки дивана, откинул голову, скрестил ноги.
— Да, — пробормотал он, глядя в потолок, — Выдумал. Представил себе эту женщину на берегу реки. Ну, скажем, она идет по Токийской набережной. С ней мужчина, рабочий, он на нее орет, угрожает ей, пинает; и он пьяный. А она испугалась, молчит, она хромая; вроде пытается от него убежать, ясно, боится, как бы он ее не ударил, не столкнул в воду.
Элиана отложила работу и взглянула на Филиппа. Сейчас она просто ненавидела его, не той бессознательной ненавистью, какая рождается столь же внезапно, как и любовь, а ненавистью обдуманной, головной. Ей было мерзко хладнокровие, с которым он вел свой идиотский рассказ; вел с великолепным спокойствием, цепляя подробность за подробностью, словно говорил о посещении музея. Да и вообще в этих рассуждениях о теле утопленницы было что-то страшное. Неужели ему приятно разглагольствовать о таком трагическом происшествии?
— Темнеет. Сам не знаю, но мне почему-то кажется, что дело это было в октябре… На набережных ни души, дует ветер, фонари уже зажжены. Который мог быть час? Очевидно, около семи.
Семь часов, Токийская набережная. Сколько же раз Филипп рассказывал ей о своих прогулках по Токийской набережной, уже под вечер, после заседания совета? Значит, и эту историю он лепит из собственных воспоминаний. Да, воображение небогатое! Однако, как ни была ей противна эта история, она невольно заинтересовалась: глазами Филиппа она видела темную реку, катящую черные воды, цепочку огней в порту, кучи песка, выщербленную мостовую, о камни которой спотыкалась хромоножка. И так же невольно она следила за движением этих мясистых губ, восхищалась округлостью гладкой смуглой щеки, в которую она сейчас вопьется поцелуем.
— Ни души на набережной, — продолжал Филипп, — и на всем берегу Сены только эта чета рабочих, они ссорятся. — Филипп охотно описывал их, только воздерживался пока упоминать «другого», элегантного господина, свидетеля их размолвки. — О, конечно, время от времени проезжала машина, но только очень быстро, да разве из машины услышишь… А ведь…
Из вежливости Филипп убрал руки, засунул их в карманы. Элиана услышала, как он бренчит связкой ключей.
— … а ведь предположим, там случайно мог оказаться какой-нибудь человек… Ну, скажем, шел домой обедать. И их услышал. Что он, по-твоему, сделал?
— Откуда же я знаю?
— Вот видишь! Он тоже растерялся. Следил за ними, с набережной. Тут дело осложнилось. Рабочий замахнулся на жену, она побежала, тот господин пошел за ними на известном расстоянии.
Какой еще господин? Он-то здесь при чем? Элиана уже окончательно ничего не понимала.
— Он решил позвать полицейского, но, как всегда, полицейского поблизости не оказалось. А те мужчина и женщина дошли до виадука Пасси, нырнули под арку… А потом… а потом исчезли. Свидетель этой сцены подошел с запозданием, преступление уже совершилось, и убийца скрылся.
— Но раз та женщина хромая, не могла же она идти быстрее, чем тот, на набережной. Он бы ее нагнал.
Филипп покраснел и деланно рассмеялся, однако на свояченицу глаз поднять не решился. Если у него не хватает духу рассказать все, как было на самом деле, так к чему же вообще затевать весь этот разговор.
— Давай попробуем, — с усилием выговорил он, — давай попробуем представить себе, что тот господин догнал бы этих двоих. Ну, скажем, женщина его заметила и позвала на помощь…
— Допустим. И что же дальше?
— Значит, так… Он совсем уже собрался спуститься, прийти на помощь той бедняжке… И вдруг что-то в нем перевернулось… ну да, он оробел.
Филипп снова деланно рассмеялся, не повернув головы в сторону Элианы.
— Ну да, оробел, испугался того рабочего, словом, мужа…
— Но, Филипп, это же немыслимо, чтобы тот человек… это было бы слишком… слишком…
Она запнулась. В мгновенном озарении, глядя на это повернутое к ней в профиль, побагровевшее от стыда лицо, она поняла все. Ее словно пришибло, она не смогла вымолвить ни слова; каким бы слабым человеком ни считала она Филиппа, она, даже вопреки очевидности, приписывала ему хотя бы долю той физической отваги, которая дается всем людям, и сейчас чувствовала себя униженной, — как могла она так долго трепетать перед ним. На нее налетел внезапный порыв гнева.
— О чем ты думаешь? — ласково спросил Филипп, обеспокоенный затянувшимся молчанием.
— О твоей истории. А какой из себя был тот человек, ну рабочий? Ты ничего про него не сказал.
— Невысокий, плохо одетый.
Сейчас дошла очередь то того «господина»; Филипп подробно описывал его, но Элиана уже не слушала. Перед глазами проходили все те пустые годы, когда она влеклась по следу этого человека, так и не догнав его, и сердце ее сжала бешеная злоба. С вечера до утра, все ночи напролет по щекам ее катились слезы, но теперь источник их иссяк и нынче ночью она уже не заплачет. Она схватила металлический разрезательный нож, лежавший рядом на низеньком столике, судорожно сжала его рукоятку в пальцах; казалось, будто не только ладонь, но и все тело освежило это прикосновение. Кровь жужжала в ушах, и порой какая-то дымка заслоняла от нее Филиппа. Однако, как ни велика была ее ярость, даже в этой ярости был, так сказать, свой оазис спокойствия, куда она и постаралась укрыться. Она видела себя; вот она сидит на диване рядом с этим человеком, совсем рядом сидит, так что до нее доходит, ее касается его тепло, его запах. Он бренчит в кармане связкой ключей, вытянул скрещенные ноги, она ничего не упускает, все видит, даже складку на брюках и зубчатую тень на лбу от абажура; в то же время ее неудержимо толкает к нему, а пальцы вертят и вертят разрезательный нож.
Словно затем, чтобы позвать Филиппа, она властным и громким голосом произнесла его имя, хотя он сидел совсем рядом. Он даже не успел докончить фразы:
— Чего тебе?
Не спеша он поднял глаза на Элиану и застыл, на этот раз сам не в силах отвести взгляд; страх нарастал в глубине зрачков, затопил все лицо, так грозовая туча заполняет все небо. Он хотел было вытащить из карманов руки, но Элиана движением свободной руки пригвоздила его к месту, и он забился в угол дивана, сидел не двигаясь, опираясь затылком о спинку. Губы шевелились, он пытался повторить свой вопрос, но не мог. Элиана нагнулась над ним.
— Это ты, тот человек?
Филипп не ответил.
— Отвечай! — крикнула она. — Это ты, ты, я знаю.
Это прекрасное лицо, все в каплях пота, завораживало ее — теперь она могла бы утолить свой голод, но ей хотелось продлить победу.
— Ты струсил, Филипп.
Она подняла руку, показала нож, отбросила его в сторону и вдруг с алчностью хищника припала к этим губам, не обратив внимания, что на ее безжалостный укус побежденный ответил стоном боли.
***
Теперь она снова сидела у себя в спальне в ногах постели. Света она не зажгла, боясь встретить в зеркале собственное отражение, и все проводила ладонями в темноте по горящим щекам. Время от времени лучи электрической рекламы проникали в щелку между занавесками, рассекали желтой полосой мрак и пробегали по неподвижному телу женщины. Тогда Элиана невольно вздрагивала. Лицо ее, застывшее от усталости наслаждения, не выражало радости. Спутанные волосы падали на лоб. Так сидела она несколько минут бледная, словно прибитая, отупевшая, сидела, как преступница.
Потом вокруг нее сомкнулся мрак.
Глава шестая
Было это в последний день каникул.
Они шагали в молчании, не спуская глаз с неровного булыжника под ногами. Каждый булыжник был непохож на соседний. Были здесь зеленоватые, словно поднятые со дна Сены, были оранжевые от ржавчины, были белые, вроде бы совсем новенькие, даже розовые, а иногда попадались черные. Только эти булыжники и видели Робер с Филиппом.
С зарей туман сгустился и окутал поверхность реки, будто подымался с самого ее дна. Время от времени одышливый ветер гнал перед собой эту белесую дымку, и она, мягко сворачиваясь в трубки, распадалась под трепетным напором воздуха. Тогда сквозь длинные, тут же смыкающиеся прогалы была видна вода, черная, слюдянистая.
Оба они стояли неподвижно, неподалеку от берега, и в ладони мужчины совсем исчезла мальчишеская ручонка. Ни тот, ни другой не произносили ни слова. Просто ждали минуты, когда ветер снова раздерет завесу тумана и покажет им реку.
Последняя прогулка закончившихся каникул получилась печальной. Робер твердил про себя, что завтра в этот самый час он будет сидеть над тетрадью и, возможно, на странице останется грязный след его слез; а Филипп с тяжелой душой вспоминал все первые октября своего детства, запах нового пенала и люстринового передника, крики учеников, смех, новые дружбы, какую-то удивительную во всем свежесть, новый кусок жизни. Он поднял воротник пальто, пристукнул тростью о булыжник. Почему он обязан вспоминать все это? Неужели не существует двери, которая раз и навсегда закрыла бы прошлое, не давала оглянуться назад?
Протяжный гул города еле доходил сюда. Звуки терялись в этом молочно-белом сумраке, предметы расплывались. Разве что можно было разглядеть стволы платанов, чуть склоненных, будто в задумчивости. Филипп подождал еще, сжал руку Робера, и они двинулись вперед. В гуще тумана Филиппу мерещилось, будто все материальное исчезло куда-то, оставив после себя некую вселенную духа, где мечется одна-единственная тень: он сам. Чего он ищет? Ничего. А сюда, на берег реки, он забрел только потому, что здесь, а не на улицах столицы к нему толпой сбегаются воспоминания. Здесь память неустанно нашептывала о том, каким был он некогда, и, слушая ее голос, он умилялся душой. Было в его жизни время, когда человек, каким он мог бы стать, шествовал с ним бок о бок, день за днем. Тогда Филипп чуял его незримое чудесное присутствие, с пылом приноравливал свои мысли к мыслям того, другого, под конец начинал сам верить, что замена состоялась, и долгие годы ощущал глубокое внутреннее удовлетворение. А потом наступил такой час, когда он прозрел истину — первый и еще отдаленный зов смерти. Человек, каким он должен был стать, не существовал больше. Уже давно Филипп жил в тесной близости с неким призраком, с тем, о ком только одна его память могла поведать что-то, но кого никто никогда не видел. И он не мог сдержать смеха, когда в одиночестве вспоминал, что думал о самом себе, о своем будущем, о том завтра, чья заря уже занималась над мраком сегодняшнего дня, но ей так и не суждено было разгореться.
Они благоразумно шагали под деревьями, стоявшими вдоль стены, но иной раз куча камней преграждала им путь, прижимала к реке, и тогда они продвигались особенно осторожно. Они остановились под аркой моста Александра III послушать плеск воды, но ничего не услышали. Туман здесь был пореже, черный свод моста над их головами рвался ввысь, в эту молочную дымку, и вдруг пропадал там, перерезанный полосой тумана надвое.
— Постой здесь, — сказал Филипп.
Его неудержимо тянуло посмотреть на воду, он направился к берегу и чуть нагнулся. В лицо ему ударил острый мощный запах Сены, и он глубоко вздохнул, набрал полную грудь запахов, чтобы унести их с собой про запас. Он и сам не мог бы объяснить, почему река с детства влекла его к себе. Между ними обоими существовало некое таинственное родство. Когда Филипп прогуливался по берегу Сены, ему вдруг начинало казаться, будто река говорит с ним и, если приходить к ней почаще, она рано или поздно откроет ему свои тайны. Однако она нагоняла на него страх: стоило чуть нагнуться над водой, как сразу же сжималось сердце.
Внезапно его окликнул Робер. Филипп не ответил и тут же услышал рядом шаги сына.
— Стой там, где я велел, — приказал Филипп.
Мальчик затрусил обратно. А Филипп все стоял и спрашивал себя, когда же он подойдет к сыну. «Возможно, и никогда», — вдруг подумалось ему. Но мысль эта показалась глупой, просто она проскользнула по ассоциации — за словом «река» шло слово «самоубийство». Но разве человек богатый, пользующийся отменным здоровьем, кончает с собой? Возможно ли убить себя только потому, что тебе скучно? Он снова стукнул тростью о камень и мысленно повторил свой вопрос. Потому что скучно? Причина явно недостаточная. Чтобы оправдать такой конец, требуется великое горе или хотя бы серьезный недуг. А главное, он боялся смерти.
И тем не менее она тянула к себе, как эта река, и ему приятно было ощущать себя рядом и в то же время от нее огражденным. Так, нынче утром умереть — это значит просто сделать еще один шаг вперед к реке. И в этой легкости был свой неодолимый соблазн. Постояв с минуту в раздумье, он подошел к сыну, нагнулся к нему, поцеловал.
— Пари держу, что ты боялся.
— Вот и нет.
Робер солгал. Филипп обмотал ему шею шарфом, похлопал по румяной щеке.
— Сейчас я тебя догоню, — проговорил он. — А ты иди вон в ту сторону. Дойди до лесенки, которая ведет на набережную, и подожди меня там. Я скоро.
И так как сын глядел на него почти трагическими от беспокойства глазами, Филипп добавил, желая его успокоить:
— Ничего не бойся. На обратном пути зайдем в кондитерскую.
Постояв еще немного, они разошлись, и Филипп опять направился к реке. Его увлекала эта беспроигрышная игра; каждый робкий и осторожный шаг по направлению к смерти возвышал его в собственных глазах. Побудет несколько минут у воды и повернет обратно. Дома никто и не догадается, что он мечтает о самоубийстве, это будет его тайна, даже Элиане он ни словом не обмолвится и тем самым приобретет над ней моральное превосходство, так как подчинить ее себе сейчас уже невозможно, а отказаться от нее он не смеет; зато какая-то часть его самого ускользнет из-под власти этой женщины. Будет и у него свое убежище.
Трудным казался только самый переход от жизни к смерти. Он попытался представить себе состояние человека, у которого хватило мужества нырнуть в эту ледяную воду, окутанную туманом, и медленно задыхаться в течение двух-трех минут. Зато когда уже перейден рубеж, начинается блаженный мрак небытия. Он вздохнул. Им завладела тоска при мысли об этом мрачном рубеже, и он замечтался, не вынув из кармана руку, даже трость и та свисала с задумчивым видом. Жизнь не удалась, он отлично понимал это, но на его глазах у большинства людей жизнь тоже не удается; единственно, за что он всерьез упрекал свою, так это за то, что природа не вложила в него прочной основы. Жил он уродливо, скучно и одновременно бездумно, хотя жалел, что не достиг высот, и любил все прекрасное. Более того, ко всему примешивался еще легкий привкус комического. Жена повсюду разбрасывала письма любовника, и он читал их, читал с жадностью. В одном письме о нем говорилось не слишком уважительно. А Элиана… он предпочитал вообще не думать об Элиане.
Он стоял на берегу, не отводя взгляда от воды, и вдруг его охватило нелепое желание обмакнуть в нее руку, но только как? Он шагнул влево, шагнул вправо. Эта часть пристани была слишком высоко над рекой, если даже лечь ничком, и то до воды не дотянешься. Он присел на корточки и наугад сунул трость в туманное месиво; от страха потерять равновесие лоб под шляпой взмок от пота, и он быстро поднялся с бьющимся сердцем. Однако именно это волнение еще больше разожгло его, теперь ему во что бы то ни стало требовалось коснуться воды. Чуть подальше он заметил большое железное кольцо, вделанное в камень, к таким кольцам чалят баржи. Можно держаться за кольцо — он похвалил себя за удачную мысль, — но на сей раз пришлось встать на колени. Сжав правой рукой кольцо, он нагнулся, но левая, с которой он стянул перчатку, натыкалась на пустоту; вода по-прежнему была вне пределов досягаемости.
Тут ему вспомнилось, что поблизости есть местечко, где летом купают собак, и он направился туда. Пять-шесть ступенек вели прямо к воде. Отсюда собак бросали в Сену, и они, дрожа всем телом, подымались на берег по этой лестничке. Филипп положил трость. Сначала одна, потом другая нога ступили на первую ступеньку, потом на следующую, и тут Филипп остановился передохнуть. На четвертой ступеньке река, полноводная после недавних дождей, омочила носы ботинок. Он осторожно нагнулся, сейчас его высокий рост был только помехой. Наконец кончики пальцев погрузились в Сену, потом вся кисть, и ему показалось, будто страх ушел куда-то. А через пять минут он догнал сына.
Теперь они шагали вдвоем между строем деревьев и огромными кучами рыжего песку. Мальчик, радуясь, что кончилось его одиночество, болтал что-то. Филипп не слушал. Вдруг они остановились. Над их головой засверкало в тумане какое-то большое медное пятно — солнце, и в ту же минуту за неосязаемой белой завесой, таявшей на свету, протяжно и хрипло взревело буксирное судно.