Потом опять сосредоточится и иногда даже смотрит на братца и на жену его как будто с гордостью, с сожалением.
Она поняла, что проиграла и просияла ее жизнь, что Бог вложил в ее жизнь душу и вынул опять; что засветилось в ней солнце и померкло навсегда… Навсегда, правда; но зато навсегда осмыслилась и жизнь ее: теперь уж она знала, зачем она жила и что жила не напрасно.
Она так полно и много любила: любила Обломова – как любовника, как мужа и как барина; только рассказать никогда она этого, как прежде, не могла никому. Да никто и не понял бы ее вокруг. Где бы она нашла язык? В лексиконе братца, Тарантьева, невестки не было таких слов, потому что не было понятий; только Илья Ильич понял бы ее, но она ему никогда не высказывала, потому что не понимала тогда сама и не умела.
С летами она понимала свое прошедшее все больше и яснее и таила все глубже, становилась все молчаливее и сосредоточеннее. На всю жизнь ее разлились лучи, тихий свет от пролетевших, как одно мгновение, семи лет, и нечего было ей желать больше, некуда идти.
Только когда приезжал на зиму Штольц из деревни, она бежала к нему в дом и жадно глядела на Андрюшу, с нежной робостью ласкала его и потом хотела бы сказать что-нибудь Андрею Ивановичу, поблагодарить его, наконец выложить пред ним все, все, что сосредоточилось и жило неисходно в ее сердце: он бы понял, да не умеет она, и только бросится к Ольге, прильнет губами к ее рукам и зальется потоком таких горячих слез, что и та невольно заплачет с нею, а Андрей, взволнованный, поспешно уйдет из комнаты.
Их всех связывала одна общая симпатия, одна память о чистой, как хрусталь, душе покойного. Они упрашивали ее ехать с ними в деревню, жить вместе, подле Андрюши – она твердила одно: «Где родились, жили век, тут надо и умереть».
Напрасно давал ей Штольц отчет в управлении имением, присылал следующие ей доходы, все отдавала она назад, просила беречь для Андрюши.
– Это его, а не мое, – упрямо твердила она, – ему понадобится; он барин, а я проживу и так.
XI
Однажды, около полудня, шли по деревянным тротуарам на Выборгской стороне два господина; сзади их тихо ехала коляска. Один из них был Штольц, другой – его приятель, литератор, полный, с апатическим лицом, задумчивыми, как будто сонными глазами. Они поравнялись с церковью; обедня кончилась, и народ повалил на улицу; впереди всех нищие. Коллекция их была большая и разнообразная.
– Я бы хотел знать, откуда нищие берутся? – сказал литератор, глядя на нищих.
– Как откуда? Из разных щелей и углов наползают…
– Я не то спрашиваю, – возразил литератор, – я хотел бы знать: как можно сделаться нищим, стать в это положение? Делается ли это внезапно или постепенно, искренне или фальшиво?..
– Зачем тебе? Не хочешь ли писать «Mystères de Pétersbourg»?[40]
– Может быть… – лениво зевая, проговорил литератор.
– Да вот случай: спроси любого, за рубль серебром он тебе продаст всю свою историю, а ты запиши и перепродай с барышом. Вот старик, тип нищего, кажется, самый нормальный. Эй, старик! Поди сюда!
Старик обернулся на зов, снял шапку и подошел к ним.
– Милосердные господа! – захрипел он. – Помогите бедному, увечному в тридцати сражениях, престарелому воину…
– Захар! – с удивлением сказал Штольц. – Это ты?
Захар вдруг замолчал, потом, прикрыв глаза рукой от солнца, пристально поглядел на Штольца.
– Извините, ваше превосходительство, не признаю… ослеп совсем!
– Забыл друга своего барина, Штольца, – упрекнул Штольц.
– Ах, ах, батюшка, Андрей Иваныч! Господи, слепота одолела! Батюшка, отец родной!
Он суетился, ловил руку Штольца и, не поймав, поцеловал полу его платья.
– Привел Господь дожить до этакой радости меня, пса окаянного… – завопил он, не то плача, не то смеясь. Все лицо его как будто прожжено было багровой печатью от лба до подбородка. Нос был, сверх того, подернут синевой. Голова совсем лысая; бакенбарды были по-прежнему большие, но смятые и перепутанные, как войлок, в каждой точно положено было по комку снега. На нем была ветхая, совсем полинявшая шинель, у которой недоставало одной полы; обут он был в старые стоптанные галоши на босу ногу; в руках держал меховую, совсем обтертую шапку.
– Ах ты, Господи милосердый! Какую милость сотворил мне сегодня для праздника…
– Что ты это в каком положении? Отчего? Тебе не стыдно? – строго спросил Штольц.
– Ах, батюшка, Андрей Иваныч! Что ж делать? – тяжело вздохнув, начал Захар. – Чем питаться? Бывало, когда Анисья была жива, так я не шатался, был кусок и хлеба, а как она померла в холеру – царство ей небесное – братец барынин не захотели держать меня, звали дармоедом. Михей Андреич Тарантьев все норовил, как пойдешь мимо, сзади ногой ударить: житья не стало! Попреков сколько перенес. Поверите ли, сударь, кусок хлеба в горло не шел. Кабы не барыня, – дай Бог ей здоровье, – прибавил Захар, крестясь, – давно бы сгиб я на морозе. Она одежонку на зиму дает и хлеба сколько хочешь, и на печке угол – все по милости своей давала. Да из-за меня и ее стали попрекать, я и ушел куда глаза глядят! Вот теперь второй год мыкаю горе…
– Зачем на место не шел? – спросил Штольц.
– Где, батюшка, Андрей Иваныч, нынче место найдешь? Был на двух местах, да не потрафил. Все не то теперь, не по-прежнему; хуже стало. В лакеи грамотных требуют: да и у знатных господ нет уж этого, чтоб в передней битком набито было народу. Всё по одному, редко где два лакея. Сапоги сами снимают с себя: какую-то машинку выдумали! – с сокрушением продолжал Захар. – Срам, стыд, пропадает барство!
Он вздохнул.
– Вот определился было к немцу, к купцу, в передней сидеть; все шло хорошо, а он меня послал к буфету служить: мое ли дело? Однажды понес посуду, какую-то богемскую, что ли, полы-то гладкие, скользкие – чтоб им провалиться! Вдруг ноги у меня врозь, вся посуда, как есть с подносом, и грянулась оземь: ну, и прогнали! Вдругорядь одной старой графине видом понравился: «почтенный на взгляд», говорит, и взяла в швейцары. Должность хорошая, старинная: сиди только важнее на стуле, положи ногу на ногу, покачивай, да не отвечай сразу, когда кто придет, а сперва зарычи, а потом уж пропусти или в шею вытолкай, как понадобится; а хорошим гостям, известно: булавой наотмашь, вот так! – Захар сделал рукой наотмашь. – Оно лестно, что говорить! Да барыня попалась такая неугодливая – Бог с ней! Раз заглянула ко мне в каморку, увидала клопа, растопалась, раскричалась, словно я выдумал клопов! Когда без клопа хозяйство бывает! В другой раз шла мимо меня, почудилось ей, что вином от меня пахнет… такая, право! И отказала.
– А ведь в самом деле пахнет, так и несет! – сказал Штольц.
– С горя, батюшка, Андрей Иваныч, ей-богу, с горя, – засипел Захар, сморщившись горько. – Пробовал тоже извозчиком ездить. Нанялся к хозяину, да ноги ознобил: сил-то мало, стар стал! Лошадь попалась злющая; однажды под карету бросилась, чуть не изломала меня; в другой раз старуху смял, в часть взяли…
– Ну, полно, не бродяжничай и не пьянствуй, приходи ко мне, я тебе угол дам, в деревню поедем – слышишь?
– Слышу, батюшка, Андрей Иваныч, да…
Он вздохнул.
– Ехать-то неохота отсюда, от могилки-то! Наш-то кормилец-то, Илья Ильич, – завопил он, – опять помянул его сегодня, царство ему небесное! Этакого барина отнял Господь! На радость людям жил, жить бы ему сто лет… – всхлипывал и приговаривал Захар, морщась. – Вот сегодня на могилке у него был; как в эту сторону приду, так и туда, сяду да и сижу; слезы так и текут… Этак-то иногда задумаюсь, притихнет все, и почудится, как будто кличет: «Захар! Захар!» Инда мурашки по спине побегут! Не нажить такого барина! А вас-то как любил – помяни, Господи, его душеньку во царствии своем!
– Ну, приходи на Андрюшу взглянуть: я тебя велю накормить, одеть, а там как хочешь! – сказал Штольц и дал ему денег.
– Приду; как не прийти взглянуть на Андрея Ильича? Чай, великонек стал! Господи! Радости какой привел дождаться Господь! Приду, батюшка, дай Бог вам доброго здоровья и несчетные годы… – ворчал Захар вслед уезжавшей коляске.
– Ну, ты слышал историю этого нищего? – сказал Штольц своему приятелю.
– А что это за Илья Ильич, которого он поминал? – спросил литератор.
– Обломов: я тебе много раз про него говорил.
– Да, помню имя: это твой товарищ и друг. Что с ним сталось?
– Погиб, пропал ни за что.
Штольц вздохнул и задумался.
– А был не глупее других, душа чиста и ясна, как стекло; благороден, нежен, и – пропал!
– Отчего же? Какая причина?
– Причина… какая причина? Обломовщина! – сказал Штольц.
– Обломовщина! – с недоумением повторил литератор. – Что это такое?
– Сейчас расскажу тебе: дай собраться с мыслями и памятью. А ты запиши: может быть, кому-нибудь пригодится.
И он рассказал ему, что здесь написано.
Рекомендуем книги по теме
Полка: О главных книгах русской литературы (тома I, II)
Коллектив авторов
Полка: О главных книгах русской литературы (тома III, IV)
Коллектив авторов