– Ах, что я наделал! – говорил он. – Все сгубил! Слава Богу, что Штольц уехал: она не успела сказать ему, а то бы хоть сквозь землю провались! Любовь, слезы – к лицу ли это мне? И тетка Ольги не шлет, не зовет к себе: верно, она сказала… Боже мой!..
Так думал он, забираясь подальше в парк, в боковую аллею.
Ольга затруднялась только тем, как она встретится с ним, как пройдет это событие: молчанием ли, как будто ничего не было, или надо сказать ему что-нибудь?
А что сказать? Сделать суровую мину, посмотреть на него гордо или даже вовсе не посмотреть, а надменно и сухо заметить, что она «никак не ожидала от него такого поступка: за кого он ее считает, что позволил себе такую дерзость?..». Так Сонечка в мазурке отвечала какому-то корнету, хотя сама из всех сил хлопотала, чтоб вскружить ему голову.
«Да что же тут дерзкого? – спросила она себя. – Ну, если он в самом деле чувствует, почему же не сказать?.. Однако как же это, вдруг, едва познакомился… Этого никто другой ни за что не сказал бы, увидя во второй, в третий раз женщину; да никто и не почувствовал бы так скоро любви. Это только Обломов мог…»
Но она вспомнила, что она слышала и читала, как любовь приходит иногда внезапно.
«И у него был порыв, увлечение; теперь он глаз не кажет: ему стыдно; стало быть, это не дерзость. А кто виноват? – подумала еще. – Андрей Иваныч, конечно, потому что заставил ее петь».
Но Обломов сначала слушать не хотел – ей было досадно, и она… старалась… Она сильно покраснела – да, всеми силами старалась расшевелить его.
Штольц сказал про него, что он апатичен, что ничто его не занимает, что все угасло в нем… Вот ей и захотелось посмотреть, все ли угасло, и она пела, пела… как никогда…
«Боже мой! Да ведь я виновата: я попрошу у него прощения… А в чем? – спросила потом. – Что я скажу ему: мсьё Обломов, я виновата, я завлекала… Какой стыд! Это неправда! – сказала она, вспыхнув и топнув ногой. – Кто смеет это подумать?.. Разве я знала, что выйдет? А если б этого не было, если б не вырвалось у него… что тогда?.. – спросила она. – Не знаю…» – думала.
У ней с того дня как-то странно на сердце… должно быть, ей очень обидно… даже в жар кидает, на щеках рдеют два розовых пятнышка…
– Раздражение… маленькая лихорадка, – говорил доктор.
«Что наделал этот Обломов! О, ему надо дать урок, чтоб этого вперед не было! Попрошу ma tante[28] отказать ему от дома: он не должен забываться… Как он смел!» – думала она, идя по парку; глаза ее горели…
Вдруг кто-то идет, слышит она.
«Идет кто-то…» – подумал Обломов.
И сошлись лицом к лицу.
– Ольга Сергевна! – сказал он, трясясь, как осиновый лист.
– Илья Ильич! – отвечала она робко, и оба остановились.
– Здравствуйте, – сказал он.
– Здравствуйте, – говорила она.
– Вы куда идете? – спросил он.
– Так… – сказала она, не поднимая глаз.
– Я вам не мешаю?
– О, ничуть… – отвечала она, взглянув на него быстро и с любопытством.
– Можно мне с вами? – спросил он вдруг, кинув на нее пытливый взгляд.
Они молча шли по дорожке. Ни от линейки учителя, ни от бровей директора никогда в жизни не стучало так сердце Обломова, как теперь. Он хотел что-то сказать, пересиливал себя, но слова с языка не шли; только сердце билось неимоверно, как перед бедой.
– Не получили ли вы письма от Андрея Иваныча? – спросила она.
– Получил, – отвечал Обломов.
– Что он пишет?
– Зовет в Париж.
– Что ж вы?
– Поеду.
– Когда?
– Ужо… нет, завтра… как сберусь.
– Отчего так скоро? – спросила она.
Он молчал.
– Вам дача не нравится, или… скажите, отчего вы хотите уехать?
«Дерзкий! он еще ехать хочет!» – подумала она.
– Мне отчего-то больно, неловко, жжет меня, – прошептал Обломов, не глядя на нее.
Она молчала, сорвала ветку сирени и нюхала ее, закрыв лицо и нос.
– Понюхайте, как хорошо пахнет! – сказала она и закрыла нос и ему.
– А вот ландыши! Постойте, я нарву, – говорил он, нагибаясь к траве, – те лучше пахнут: полями, рощей; природы больше. А сирень все около домов растет, ветки так и лезут в окно, запах приторный. Вон еще роса на ландышах не высохла.
Он поднес ей несколько ландышей.
– А резеду вы любите? – спросила она.
– Нет: сильно очень пахнет; ни резеды, ни роз не люблю. Да я вообще не люблю цветов; в поле еще так, а в комнате – столько возни с ними… сор…
– А вы любите, чтоб в комнатах чисто было? – спросила она, лукаво поглядывая на него. – Не терпите сору?
– Да; но у меня человек такой… – бормотал он. «О, злая!» – прибавил про себя.
– Вы прямо в Париж поедете? – спросила она.
– Да; Штольц давно ждет меня.
– Отвезите письмо к нему; я напишу, – сказала она.
– Так дайте сегодня; я завтра в город перееду.
– Завтра? – спросила она. – Отчего так скоро? Вас как будто гонит кто-нибудь.
– И так гонит…
– Кто же?
– Стыд… – прошептал он.
– Стыд! – повторила она машинально. «Вот теперь скажу ему: мсьё Обломов, я никак не ожидала…»
– Да, Ольга Сергевна, – наконец пересилил он себя, – вы, я думаю, удивляетесь… сердитесь…
«Ну, пора… вот настоящая минута. – Сердце так и стучало у ней. – Не могу, Боже мой!»
Он старался заглянуть ей в лицо, узнать, что она; но она нюхала ландыши и сирени и не знала сама, что она… что ей сказать, что сделать.
«Ах, Сонечка сейчас бы что-нибудь выдумала, а я такая глупая! ничего не умею… мучительно!» – думала она.
– Я совсем забыла… – сказала она.
– Поверьте мне, это было невольно… я не мог удержаться… – заговорил он, понемногу вооружаясь смелостью. – Если б гром загремел тогда, камень упал бы надо мной, я бы все-таки сказал. Этого никакими силами удержать было нельзя… Ради Бога, не подумайте, чтоб я хотел… Я сам через минуту Бог знает что дал бы, чтоб воротить неосторожное слово…
Она шла, потупя голову и нюхая цветы.
– Забудьте же это, – продолжал он, – забудьте, тем более, что это неправда…
– Неправда? – вдруг повторила она, выпрямилась и выронила цветы.
Глаза ее вдруг раскрылись широко и блеснули изумлением…
– Как неправда? – повторила она еще.
– Да, ради Бога, не сердитесь и забудьте. Уверяю вас, это только минутное увлечение… от музыки.
– Только от музыки!..
Она изменилась в лице: пропали два розовые пятнышка, и глаза потускли.
«Вот ничего и нет! Вот он взял назад неосторожное слово, и сердиться не нужно!.. Вот и хорошо… теперь покойно… Можно по-прежнему говорить, шутить…» – думала она и сильно рванула мимоходом ветку с дерева, оторвала губами один листок и потом тотчас же бросила и ветку и листок на дорожку.
– Вы не сердитесь? Забыли? – говорил Обломов, наклоняясь к ней.
– Да что такое? О чем вы просите? – с волнением, почти с досадой отвечала она, отворачиваясь от него. – Я все забыла… я такая беспамятная!
Он замолчал и не знал, что делать. Он видел только внезапную досаду и не видал причины.
«Боже мой! – думала она. – Вот все пришло в порядок; этой сцены как не бывало, слава Богу! Что ж… Ах, Боже мой! Что ж это такое? Ах, Сонечка, Сонечка! Какая ты счастливая!»
– Я домой пойду, – вдруг сказала она, ускоряя шаги и поворачивая в другую аллею.
У ней в горле стояли слезы. Она боялась заплакать.
– Не туда, здесь ближе, – заметил Обломов. «Дурак, – сказал он сам себе уныло, – нужно было объясниться! Теперь пуще разобидел. Не надо было напоминать: оно бы так и прошло, само бы забылось. Теперь, нечего делать, надо выпросить прощение».
«Мне, должно быть, оттого стало досадно, – думала она, – что я не успела сказать ему: мсьё Обломов, я никак не ожидала, чтоб вы позволили… Он предупредил меня… “Неправда!” скажите, пожалуйста, он еще лгал! Да как он смел?»
– Точно ли вы забыли? – спросил он тихо.
– Забыла, все забыла! – скоро проговорила она, торопясь идти домой.
– Дайте руку, в знак, что вы не сердитесь.
Она, не глядя на него, подала ему концы пальцев и, едва он коснулся их, тотчас же отдернула руку назад.
– Нет, вы сердитесь! – сказал он со вздохом. – Как уверить мне вас, что это было увлечение, что я не позволил бы себе забыться?.. Нет, кончено, не стану больше слушать вашего пения…
– Никак не уверяйте: не надо мне ваших уверений… – с живостью сказала она. – Я и сама не стану петь!
– Хорошо, я замолчу, – сказал он, – только, ради Бога, не уходите так, а то у меня на душе останется такой камень…
Она пошла тише и стала напряженно прислушиваться к его словам.
– Если правда, что вы заплакали бы, не услыхав, как я ахнул от вашего пения, то теперь, если вы так уйдете, не улыбнетесь, не подадите руки дружески, я… пожалейте, Ольга Сергевна! Я буду нездоров, у меня колени дрожат, я насилу стою…
– Отчего? – вдруг спросила она, взглянув на него.
– И сам не знаю, – сказал он, – стыд у меня прошел теперь: мне не стыдно от моего слова… мне кажется, в нем…
Опять у него мурашки поползли по сердцу; опять что-то лишнее оказалось там; опять ее ласковый и любопытный взгляд стал жечь его. Она так грациозно оборотилась к нему, с таким беспокойством ждала ответа.
– Что в нем? – нетерпеливо спросила она.
– Нет, боюсь сказать: вы опять рассердитесь.
– Говорите! – сказала она повелительно.
Он молчал.
– Ну?
– Мне опять плакать хочется, глядя на вас… Видите, у меня нет самолюбия, я не стыжусь сердца…
– Отчего же плакать? – спросила она, и на щеках появились два розовые пятна.
– Мне все слышится ваш голос… я опять чувствую…
– Что? – сказала она, и слезы отхлынули от груди; она ждала напряженно. Они подошли к крыльцу.
– Чувствую… – торопился досказать Обломов и остановился.
Она медленно, как будто с трудом, всходила по ступеням.
– Ту же музыку… то же… волнение… то же… чув… простите, простите – ей-богу, не могу сладить с собой…